Литмир - Электронная Библиотека

Интересно, сколько же времени простоял дедушка Симон у старого персика?

Наконец он повернулся, заковылял к дому. Гладкую кизиловую палку он взял теперь в левую руку, правую держал у глаз: все рассматривал ее изумленно.

Потом дедушка Симон приставил палку к стене, рядом с кроватью. Поднес к глазам и левую ладонь. Она тоже была желтой, такой же, как правая, только не было на ней красных полос.

Потом он закутался в одеяло. Прикрыл глаза обеими руками. И стемнело…

И опять закричали петухи…

Инженеры долго обмеряли садовый участок. Пересчитали деревья: одно, два, три… двадцать… тридцать… Составили акт, в самом низу его Даро поставила большой крест.

Дали им две комнаты в новом доме, но и двух раз не заглянул во вторую комнату дедушка Симон. Семь тысяч, выплаченные ему за фруктовый сад, долго лежали на столе, лежали, лежали, а потом Даро завернула их в какую-то тряпку и запихнула куда-то…

Лучи солнца давно уже скользят по деревянной спинке кровати с резными львиными головами, когда дедушка Симон просыпается. Некоторое время он лежит неподвижно. Затем садится на кровать, свешивает ноги. Они все так же раскачиваются на весу, все так же потрескивают в суставах, но после того, что произошло у дедушки Симона, совсем плохо стало со слухом: больше не слышит он хруста своих колен. Одни глаза у него еще прежние: видит дедушка Симон, как ходит и ходит маятник старых стенных часов. Вот только стук их уже не доносится до него. И крика петухов тоже давно не слышал дедушка Симон. «Наверное, нет больше петухов в окрестности», — думает он.

Поднявшись, он просеменит к умывальнику, плеснет на лицо две-три пригоршни воды. Садится за чай. Даро — та чуть свет уже на ногах, но чай она тоже пьет в это время. «Пьет — ну и пусть пьет!». Дедушка Симон смотрит в окно, а Даро на дедушку Симона.

Потом он опять плетется к кровати, обходит ее и усаживается на подоконнике. Свесит ноги в узком свободном промежутке между окном и кроватью и сидит так до самого вечера. Даро бесшумно заходит то в одну комнату, то в другую, хлопочет на кухне. Потом готовит себе ванну и часа полтора не вылезает из воды: дождалась-таки, плещется в своей ванне, как утка…

Двор усыпан битым кирпичом и известкой. Часть деревьев выкорчевали при расчистке площадки под фундамент нового дома, другие пали жертвой экскаватора и двадцатипятитонных машин, когда они разворачивались в тесном дворе.

Только одно грушевое деревце уцелело. Да и вокруг него в углу двора навалены такие горы ломаного кирпича, что деревце еле дышит.

Даро радуется, когда видит поднявшегося с постели и прильнувшего к окну мужа: мой-то поправился, махнул рукой на свое горе, врачей слушается…

После захода солнца, прежде чем подобрать ноги и залезть в постель, дедушка Симон стершимся кончиком карманного ножа делает зарубку на кизиловой палке. Даро думает, что, возясь с палкой, он просто развлекается… «Думает — ну, и пусть думает!..»

Одна зарубка означает один день. В марте дедушка Симон сделал тридцать одну зарубку, и начался апрель… Одна зарубка, две зарубки, три зарубки, четыре зарубки… «Пора цвести миндалю…». Пять зарубок, шесть, семь… «Миндаль уже отцвел бы, теперь очередь абрикосов и урюка…». Восемь, девять, десять… «А сейчас цветут вишни…». Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… «И над майскими черешнями кружат пчелы…».

«Хоть бы кто-нибудь убрал эти кирпичи под грушей… Ведь кирпич, раскалившийся на солнце, он что промокашка: всю влагу из земли высасывает…».

«А грушам пока рано цвести…». Двадцать, двадцать одна, двадцать две, двадцать три… «И персики бы отцвели… Груши — те поздно цветут… Обычно в конце апреля или в начале мая распускаются почки на грушах…». У цхнетских крестьян купил он лет шесть назад… В нескольких местах ободралась кора на груше… «Обернуть бы аккуратно тряпкой и смазать смолой…». Эх, не такие еще деревья выхаживал дедушка Симон! Надвое расщепленные стволы и то склеивал. Зажмет вверху самую пасть трещины, оплетет ее ивовыми прутьями, а потом весь участок излома туго, как бинтом, обмотает лоскутами материи и промажет смолой. И можно было уже не бояться — ствол обязательно срастется… «Груша цветет в конце апреля. Бывает, что и запоздает недели на полторы… Надо бы еще с осени подрезать у нее ветки, а то где ей набраться сил, чтобы зацвести, такой ободранной да заваленной кирпичами…».

Ветки он мог бы подрезать и весной; тайком от Даро пару раз раскрывал дедушка Симон свои садовые ножницы, но сжать разинутые лезвия толком так и не сумел: ослабевшие руки едва справлялись с пружиной… Да и в этом ли только дело: все равно ведь не спустится больше дедушка Симон во двор, поглядит-поглядит из окна, повременит немного, а потом, видно, поставит зарубку на палке… И остался-то на ней свободный кусочек всего пальца в четыре шириной… А тогда… Тогда поставит дедушка Симон в конце еще одну зарубку — самую большую; как-никак, семьдесят пять лет человеку, должен же он поставить большую зарубку, последнюю зарубку…

Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть… Теперь и глаза начали болеть, двоиться стало в глазах. После захода солнца уже сплошной грушевый лес видит дедушка Симон во дворе.

Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять… «Поздно нынче цветут груши…». Тридцатого апреля, проснувшись, он почувствовал сильную резь в глазах. От слезотечения веки слиплись, он с трудом разодрал их, приподнялся на постели. И замер… Словно белое пламя вспыхнуло за окном: груша стояла вся в цвету… Дедушка Симон забыл нашарить ногами тапочки; ступая босиком по полу, он распахнул окно, до самых подмышек высунул наружу дрожащие руки… Какая-то заблудившаяся, ошалевшая от весны и солнца пчела долго напрасно старалась усесться на трясущуюся руку. Наконец села-таки, примостилась, до отказа выпустила отдохнувшее за зиму жало, но дедушка Симон не почувствовал пчелиного укуса.

Когда пили чай, он тоже смотрел в окно… И после чая опять взобрался на подоконник. Опять началась резь в глазах, и слезы пошли обильнее, и к вечеру весь двор усеялся белыми грушами.

Потом он увидел во дворе белую женщину с засученными рукавами. «Интересно, кто же это», — подумал он. Белая женщина поставила возле себя корыто, полное белого белья, сняла с шеи белую бельевую веревку, распутала ее, один конец привязала к столбу на соседнем дворе, затем поглядела по сторонам и пошла к противоположному забору. В нескольких шагах от него женщина остановилась: веревка натянулась, до забора ее не хватало. Женщина еще раз посмотрела по сторонам. У дедушки Симона пресеклось дыхание… Ноги, как и руки, у женщины были белые и словно налитые. Теперь он уже хорошо видел две сильные, мускулистые ноги. Вот обе они вскарабкались на груду кирпичного щебня, наваленную вокруг грушевого ствола. Вот женщина привстала на носок правой ноги, подняла левую ногу, поставила ее на сук груши. Потом вскинула обе руки, и веревка начала медленно натягиваться…

Совсем нечем стало дышать дедушке Симону, в груди что-то свистело и шипело, когда легкие судорожно втягивали воздух. Бесшумно заработали молоточки в висках. Женщина еще несколько раз сильно потянула веревку, и груша — вся в белой пене цветения, — точно молодой бык, поваленный для ковки, откинула набок шею… Дедушка Симон не смог выпрямиться. На шее вздулись синие жилки. «Простыл, наверное, у открытого окна». У дедушки Симона затряслись колени, он присел на кровать. Увидел свои выходные ботинки, нагнулся, протянул руку, придвинул их к себе…

Даро была у соседей…

Первый шаг вниз по лестнице завершился благополучно. Второй он плохо рассчитал, наступил на шнурки ботинок и… Хорошо, что дедушка Симон захватил с собой кизиловую палку в зарубках… Он присел на ступеньку, завязал шнурки, встал и сделал очередной шаг. За ним еще один, еще и еще… Постепенно колени его согрелись и ступеньки стали быстрей сменять друг друга…

Солнце еще не садилось. По раскаленному асфальту мостовой глухо застучал сплющенный конец кизиловой палки. Дедушка Симон шел в сторону восхода. Закатное солнце оказалось сзади и принялось щекотать шею. Лучи его пронизали похожие на лепестки лука уши дедушки Симона и перекрасили их из желтого в розовый цвет.

6
{"b":"547343","o":1}