Мне нестерпимо хочется увидеть его, но я знаю, что этого нельзя. Зубы у Грэйди острые, как иглы. Он говорит:
— Я знаю, чего ты хочешь, Франциск.
Я смотрю на огонь, который тоже — Грэйди. Чистая сила, готовая нам повиноваться, ждущая приказа.
— Ты хочешь жить. Как и все воскресшие, больше всего ты жаждешь жизни. Подумай только — каждый день до конца мира ты будешь просыпаться и знать, что ты продолжаешь жить. Чувствуешь, как вкусен воздух? Чувствуешь, как хороша ночь? Как ярок огонь? Мы похожи, Фрэнки. Мы оба любим жизнь.
Нет, думаю я. Тот, кто по-настоящему любит жизнь не станет делать с собой то, что сделал Грэйди.
И все-таки, все-таки — воздух сладок.
— Мне нужно согласие каждого, желание каждого — в противном случае у вас ничего не получится. Одно твое слово, Франциск, и я дам тебе целый мир. Ты же помнишь, как страшно умирать. Ты хочешь еще раз испытать это?
Удушье последней секунды, тоска и одиночество. Я вспоминаю их так ярко, что сладость воздуха становится нестерпимой.
— Я могу дать тебе вечную жизнь, Франциск. Мы с тобой можем гарантировать друг другу вечность, ты и я. У меня будет живой потомок, а у тебя — божество, оберегающее тебя от смерти. Всегда.
Зубы больше не касаются моей кожи, но я почти чувствую их на себе.
— Одно твое слово, Фрэнки, и тебя ждут миллионы лет на этой земле. Смотреть, как разбиваются и растут империи, чувствовать вкус, видеть солнце. За это можно многое отдать.
Он не совсем прав. За это можно отдать не многое, а почти все.
Грэйди касается пальцем моей шеи, и я чувствую его коготь там, где безустанно бьется жилка. Но вместо того, чтобы ощутить холод умирания и боль, которую причиняет нож, я чувствую все, что так люблю.
Запах книжек, которые только открываешь, запах лилий, запах свежей краски, запах бензина и запах дождя, вкус мороженого, мяса с кровью, картошки фри, холодного чая и каджунского аллигатора в томатном соусе, звук голоса Джона Оливера, шум машин, двигающихся по шоссе, мерный и помогающий заснуть, гул мотора моего собственного авто, пение птиц и шум прибоя, ощущение бумаги под пальцами, снега в волосах, гладкости стола в моем любимом кафе, вид Океана, огромного, как небо, вид неба осенью, низкого и мягкого, как вата, вид дождя из окна, вид горящего огня.
Все вещи, которые я так люблю — простые и такие нужные.
Вечно смотреть, как встает и ложится солнце, видеть, как меняется небо в течении года. А сколько еще есть всего, что я не узнал, не увидел, не ощутил. Целый мир, который меня ждет.
За это действительно можно отдать не многое, за это действительно можно отдать почти все.
И все-таки я знаю, чего Грэйди не дал мне ощутить. Он не дал мне ощутить химически-горький запах лекарств, исходящий от папы, и вкус кофе, который готовит Итэн, и звук голоса Мильтона, когда он рассказывает о войне, и ощущение от волос Мэнди, когда ее расчесываешь, и вид Ивви с ее синяками под глазами и сигаретой в зубах.
— Нет, — говорю я.
— Ты знаешь, от чего ты отказываешься?
— И знаю, ради чего я отказываюсь.
Глаз я не открываю, мне иррационально страшно. Но под веками вспыхивают карминово-красным сосуды, и я знаю — огонь разгорелся ярче.
Грэйди делает шаг к Ивви. Я слышу, что он шепчет ей. Я чувствую ее дрожь, чувствую ее короткие ногти, впившиеся мне в кожу.
Грэйди шепчет ей о том человеке, которого она убила. О том, что может воскресить его, поднять из могилы, как поднял меня. Это не сложно, если знать, как.
Я открываю один глаз, чтобы посмотреть на Ивви. Она стоит прямая, будто палку проглотила. Я вижу, как ей хочется сказать «да», и снять с себя крест убийцы, который она несет. Но она говорит:
— Нет.
Она готова расплакаться от того, что теряет. Но Ивви отказывается. Не потому, что не верит, а потому что выбирает.
Я глажу косточку на ее запястье большим пальцем, и она улыбается уголком губ. Грэйди не видно в темноте, будто он часть этой темноты. Я знаю, он еще в теле Доминика, и в то же время он не совсем Доминик. Я мог бы увидеть его, если бы обернулся, но этого делать нельзя. Костер разгорается еще ярче, и я чувствую движение Грэйди во тьме.
Морриган дергается, и я знаю, она почувствовала его присутствие. Ей хочется взять крест, но она не может разнять рук. Морриган молится. Я слышу:
— Прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!
И может быть, Бог, что выше и сильнее Грэйди, защищает ее, а может Грэйди понимает, что от нее ничего не добиться, но он двигается дальше, я чувствую это.
С каждым отказом огонь горит ярче, набирает силу. Но я знаю, стоит кому-то согласиться — и он погаснет.
Что Грэйди шепчет Итэну, я не слышу. Итэн уже ничего не читает — колдовство вуду закончилось, язык культуры, которую мы использовали — закончился. Осталась первобытная обнаженность сил, с которыми мы имеем дело.
Итэн улыбается самодовольно, качает головой. Огонь снова озаряет темноту, разливая золотые искры мне под ноги.
А вот в глазах у отца я вижу сомнение — сомнение настоящее, а не как у остальных. Я вижу как Мэнди впивается ногтями ему в руку, почти до крови. И папа говорит:
— Нет, конечно, нет. Но спасибо за предложение.
И все-таки Грэйди предложил отцу что-то такое, от чего ему было сложно отказаться.
Мэнди постукивает ногой в ожидании, но замирает на половине движения, когда Грэйди оказывается рядом. Сила и ощущение от этой силы достаточно велики, чтобы даже она почувствовала себя маленькой и незначительной. Мэнди отказывается, не раздумывая. Просто мотает головой, даже не говорит ничего.
Когда Грэйди оказывается рядом с Мильтоном, глаза у Мильтона вдруг становятся осмысленными — в их кошачьей зелени появляется какое-то движение.
А потом Мильтон посылает Грэйди так изобретательно и далеко, что у меня краснеют кончики ушей, а душа моя содрогается от осознания возможности попадания Грэйди в такие места и наличия их на земле в принципе.
Что Грэйди предлагает Морин, я слышу неплохо. Он предлагает ей очищение. Он говорит, что заберет тьму, которая охватывает ее. Очистит ее, отпустит ее, лишит ее собственного наследия.
Морин не колеблется, ее старушечье личико, не лишенное еще остатков былой красоты, приобретает очень жесткий вид, который бабушкам в целом не свойственен.
— Лишь Господь может очистить нас. Ты — не можешь.
Огонь поднимается вверх все выше, вспыхивает, едва не опалив нас, но — не опаляет.
И хотя жар его нестерпим, шаг назад я сделать не решаюсь.
— Оставь, — говорит отец. — Тело Доминика. Оставь Мильтона, как своего пророка. Освободи их.
Огонь извивается, рев его становится таким громким, что я почти не слышу папиных слов. А потом Мильтон падает, и Мэнди не удерживает его. Он лежит у волны пламени, но пламя его не трогает.
Я слышу, как позади меня тоже кто-то падает. И знаю, что обернуться, наконец, можно.
— Помоги оттащить его на свет, — говорю я Морин. И та с неестественной для ее возраста быстротой мне помогает. Прежде чем я успеваю устыдиться, что попросил помощи у старушки, я вижу Доминика. Из носа у него течет кровь, он без сознания, как и Мильтон.
Я вижу — если Мильтон повредился в уме от присутствия Грэйди, то Доминику было плохо физически. Он выглядит невероятно бледным и больным, истощенным.
Огонь озаряет его лицо с заострившимися чертами. Я устраиваю Доминика с другой стороны от Мильтона. Из-за золотого света, падающего на его бледную кожу кажется, будто Доминик мертв и церемония — погребальная. Но он дышит — я вижу как мерно опускается и поднимается его грудь.
Они с Мильтоном в центре, в кругу огня, рядом с огнем. Инстинктивно я понимаю, что это самое безопасное место, поэтому я перетащил туда Доминика.
— Все? — спрашивает Ивви дрожащим голосом.
— Ты даже не представляешь, насколько еще не все, — говорит Грэйди не из чьего тела.
Огонь гаснет, в один момент, будто его залили водой. Он опадает и исчезает, не оставив ни искорки. Мы остаемся в полной темноте, которую не освещает луна.