Я люблю ощущение уходящей боли, медленного наслаждения, которое приносит облегчение. Я думаю, что часы тикают так успокаивающе, но сил отправиться в мир мертвых и посмотреть, что происходит в папиной корпорации с другой стороны, у меня совсем нет. Мильтон появляется минут десять спустя и сияет ярче прежнего, почти лучится красотой и хорошим настроением.
— Ну что, племяш, поехали бездельничать дома?
— Как Морриган? — спрашиваю я.
— А как ты думаешь?
Пока мы едем в лифте, я молча рассматриваю Мильтона. Он выглядит вполне счастливым, зубасто улыбается, и даже веснушки его кажутся ярче прежнего.
— Что, научить тебя фокусам из мира мертвых для Райана оказалось проще, чем для меня научить тебя стрелять?
— Не напоминай, мне и так кажется, что я недостаточно южанин.
Мильтон приставляет указательный палец к моему виску, говорит:
— Бам. На самом деле все куда проще, чем тебе кажется.
Глаза его в этот момент кажутся такими же мучительно-зелеными, как лето снаружи. Надо же, думается мне, Доминик и Мильтон в равной степени получают удовольствие от убийства живых существ, беспомощности и боли. Как они могут быть такими красивыми, когда говорят об этом? Как кто-то, кто совершает самые уродливые и мерзкие поступки, может оставаться прекрасным? Я замечаю на ладони у Мильтона кровь.
— Морриган меня укусила, — говорит он. — Бешеная сука.
— Я не думаю, что стоит мучить Морриган.
— Она насчет тебя не особенно сомневалась.
В холле Мильтон еще минут десять флиртует с одной из папиных секретарш, а я стою и жду, снедаемый не то завистью, не то холодом кондиционера, переставшим казаться таким благословенным.
— В общем, давай-ка завтра выберемся куда-нибудь, Брэнди, — говорит Мильтон.
— Шерри, — отвечает она. У нее блестящие светлые волосы, почти прозрачные серые глаза и неожиданно резкий, по крайней мере для юга, акцент Среднего Запада. Как раз девушка моего типа. Кроме того, я запомнил бы ее имя.
Но Шерри награждает Мильтона ослепительной улыбкой, очаровательной как пасторальное лето в Айове, откуда она, наверняка, родом. Сам Мильтон тоже улыбается, но куда больше при этом напоминает голодного волка, чем безмятежно флиртующего мужчину.
Я постукиваю носком ботинка по мраморному полу, говорю:
— Дядя.
— О, это сын мистера Миллигана?
— Да, но мистер Миллиган всегда был слишком занят на работе, поэтому фактически я растил его один. Он родился всего через два года после того, как я вернулся с войны в Персидском Заливе.
— Сколько вам было, когда вы отправились на войну в первый раз?
— Девятнадцать.
— А сейчас ему сорок два, Шерри, — говорю я. — И пора домой.
В машине дядя Мильтон говорит мне:
— У меня свиданье с девушкой с алкогольным именем.
— Практически как с девушкой с татуировкой дракона, — пожимаю плечами я.
— Знаешь почему?
— Потому что ты красивый, и она не обращает внимания на то, что ты говоришь?
— Нет, потому что на твоем безрадостном фоне я хорошо смотрюсь. Нам нужно больше времени проводить вместе.
Домой мы едем куда быстрее, превышая все мыслимые ограничения скорости.
— Пока здесь нет твоего занудного отца, почему бы не прокатиться как белые люди?
— Ирландский расист-ветеран с пушкой наперевес, ты представляешь собой самый любимый типаж для женщин Техаса. Может быть съездим туда летом?
Мильтон смеется и сильнее выжимает педаль газа. И именно тогда я замечаю, что он самую чуточку, но — бледнее обычного.
— С тобой все в порядке?
— Что?
— Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да, — говорит он. — Разумеется, хорошо.
Машина с ревом проносится мимо автозаправки на въезде, где Мильтон всегда сбавляет скорость, но только на этот раз он скорости не сбавляет.
— Дядя, здесь нас остановят копы.
— Да? Да, конечно.
Он отвечает будто бы невпопад, и я говорю:
— Давай-ка я поведу.
Неожиданно, Мильтон соглашается. Тогда я думаю, что он заболел, ведь ни разу в своей жизни Мильтон не соглашался пустить кого-то за руль, если уж он решил погонять сам.
Глава 8
Успеваем домой мы как раз к обеду, но Мильтона еда интересует неожиданно мало. Он уходит наверх, говорит, что собирается поспать и просит принести ему чай.
Чай, вот в чем проблема. Не виски. Не текилу. Не канадскую водку. Не ром. Не шампанское. Не вино. Не одеколон, в конце концов. Он просит чай, и даже не просит добавить туда спирта для вкуса.
Мэнди и Итэн выглядят обеспокоенными и смотрят на меня, пока я занимаюсь чаем, с плохо скрываемым волнением, но я говорю:
— Он просто устал и его Морриган укусила, наверняка.
— Вот бешеная…
— Не заканчивай предложение, Мэнди, — вздыхает Итэн.
— Что? Вдруг она его чем-нибудь заразила?
— Чем? Католицизмом? — спрашиваю я, размешивая в чашке сахар.
Вручая чай Мильтону, я, впрочем, выгляжу чуть менее уверенным. Мильтон, бледный и какой-то потерянный, сидит, забравшись с ногами на кровать, как шестнадцатилетний.
— Что случилось, Мильтон?
— Голова болит.
— Мне позвонить папе?
— Нет, не звони. Я выпью таблетку и посплю. Как тебе такой план?
— Меня устраивает, но если тебе что-то будет нужно — кричи.
Спустившись вниз, я беру оставшуюся для меня порцию китайской еды и сажусь между Итэном и Мэнди.
— Все в порядке, ребята. Вы можете перестать волноваться. У него болит голова.
— Но он не пьет, — говорит Мэнди. — Ты же знаешь, когда у него болит голова, он пьет.
— Или издевается надо мной, — добавляет Итэн. — Когда он в последний раз просто шел поспать? Я кстати, очень хорошо помню. В его шестнадцатилетие, когда он сказал, что идет поспать и поразмыслить над своей жизнью, а потом сбежал в Нью-Йорк.
— То есть, думаешь он сейчас на пути к аэропорту Кеннеди?
Мы с Мэнди переглядываемся, я подцепляю еще одну порцию острой, жирной, китайской лапши и говорю:
— Не думаю, что у нас есть причины за него волноваться.
Я сам ужасно волнуюсь, но в отсутствии папы, я заменяю его, а значит должен поддерживать всеобщее спокойствие в неясных ситуациях.
— Да? — спрашивает Итэн.
— Да? — спрашивает Мэнди.
Наверное, не очень-то убедительно у меня получается кого-нибудь успокаивать.
— Я сказал ему кричать в случае чего.
В фильмах слишком очевидная композиция вызывает смех, а вот в жизни — непременное удивление. Да, первым моим чувством, когда сразу после конца моей довольно скверной шутки, я услышал крик дяди Мильтона, было именно удивление.
Крик настоящий, громкий, болезненный, какого я никогда не слышал от дяди Мильтона. Если быть честным, я даже не представлял, что взрослый мужчина может так громко орать.
Мы с Мэнди и Итэном бросаемся наверх почти одновременно. Мильтон не прекращает орать, кажется, ни на секунду, и это с одной стороны хорошо, ведь означает, что он вполне еще жив и легкие у него функционируют, а с другой — невероятно страшно.
Мы с Мэнди замираем в дверях, а Итэн — чуть позади нас. Ни один из нас не может заставить себя переступить порог комнаты сразу же. Мильтон сидит на кровати в той же позе, в которой я его оставил, карикатурно-подростковой. Обхватив голову руками он кричит:
— Заткнись! Заткнись! Заткнись!
— Мильтон! — взвизгивает Мэнди, но Мильтон ее будто бы не слышит. Мы с ней одновременно делаем шаг вперед, в комнату.
Мильтон раскачивается, мерно и жутко, его так ощутимо трясет. Оказавшись рядом с ним, я и Мэнди одновременно протягиваем к нему руки, пытаясь коснуться, но Мильтон отползает назад, прижавшись к спинке кровати.
— Нет. Нет, это большое зло. Нет!
Он смертельно бледен и глаза у него воспалены, больше всего мой дядя похож на сумасшедшего. Он смотрит на нас так, будто не узнает.
— О, Господи, — говорит он, а я ведь никогда не слышал, чтобы он звал Господа. — Господи, я согрешил и наказан. Я много грешил, я не знал, что такое плохо. Я все еще грешу. Мне жаль, Господи, мне жаль, пусть только это прекратится. Это из-за меня, папа? Это потому что я был плохим?