Любой мертвый привязан к определенной части мира мертвых, будь то дом или школа, место работы или любимый бар. На кладбищах мертвых практически нет, они обосновываются в тех местах, которые много значили для них при жизни. И воссоздают их заново, используя воображение или память. Мир мертвых, это пластилин, темнота, из которой можно слепить что угодно, чтобы сделать свою жизнь в ней хоть чуточку более сносной.
Мертвые сами создают свой мир.
Довольно долго я хожу по комнатам, дом большой и пустой. Три месяца, это не совсем достаточно для того, чтобы его обжить. Первые пару лет, призрак пытается вспомнить, кем он был, что любил и ненавидел. Вот лет через пятьдесят, этот дом превратится в целый мир, за каждой дверью можно будет найти воспоминание, кошмар или мечту. Пока все здесь больше напоминает едва начатый переезд. Прохаживаясь по второму этажу, я все-таки слышу далекий, безутешный плач. Плачет совсем не бабуля, ничего скрипучего и хриплого в голосе нет. Так горько скулить умеют только маленькие дети. Я иду на звук, он становится все громче, пока не заслоняет собой все, так что я даже собственного дыхания не слышу.
Источник этого в высшей степени неприятного звука, я нахожу в ванной. Все зеркала там разбиты, а вода течет откуда-то из вентиляции, а вовсе не из крана. Вступив в образовавшуюся на полу лужу, я не чувствую ничего мокрого. У молодых призраков такое бывает: они не сразу вспоминают, как жжется огонь и ощущается вода. Первое время их мир бесцветен, безвкусен, он темный и бесформенный.
Ничего не напоминает? То-то же. И дух, так сказать, носится над водами. Девочка сидит в ванной, обхватив колени руками. Она совершенно сухая, хотя в воде по пояс.
Я смотрю на нее минуты с две, но девочка не замечает меня.
— Привет, дружок, — начинаю я. — Как ты здесь?
Девочка смотрит на меня, у нее бледные губы и синяки под глазами, но я ее все равно узнаю. Шарлотта Дюбуа, девочка с фотографии. Призраки совершенно не обязательно выглядят так, как выглядели, когда они умерли. Они выглядят так, как чувствуют себя, а оттого внешний их вид может меняться хоть каждый день. Молодые призраки чаще всего выглядят как дети, ведь они чувствуют себя маленькими в большом, незнакомом мире.
— Здравствуй, Лотти, — говорю я.
— Здравствуйте, — вежливо кивает она.
— Так как тебе здесь?
— Я умерла.
— Я знаю. Я тоже.
— Правда? — спрашивает Лотти настороженно, она чуть дергает головой, коса спадает с ее плеча, оказываясь за спиной. — Вы не похожи на мертвого.
Я протягиваю ей руку, ладонью вверх, детским и беззащитным жестом.
— Потрогай.
На ощупь я такой же, как все остальные мертвые здесь — холодный, будто металл или камень. Умерев один раз, остаешься мертвым, даже вернувшись с того света.
Лотти касается меня, самыми кончиками пальцев, как подобает с точки зрения приличий прикасаться к молодому человеку. Ну и что, что Лотти мне в бабушки годится, она-то этого не помнит.
— Я видела вас, вы пришли к Стелле, — говорит она, наконец. — Вы же живете на земле, какой же вы мертвый?
— Самый обычный. Знаешь, как говорят: убьешь меня один раз — позор тебе, убьешь меня второй раз — позор мне.
Лотти смотрит на меня секунды с две, а потом вдруг смеется, прикрывая рот рукой. Я сажусь на край ванной, опускаю руку в воду, и не чувствую воды.
— Твоя сестра скучает по тебе, дружок.
— Я знаю, — говорит Лотти после паузы. Губы у нее бледные, искусанные. — А ты знаешь, что это?
Лотти проводит рукой над водой, а потом добавляет, не дожидаясь моего ответа.
— Это слезы, которые она по мне проливает. Я в них тону. Мне и так одиноко без нее, а кроме того я постоянно чувствую, как невероятно больно ей без меня.
Я молчу, только слушаю очень внимательно. Лотти не похожа на воплощенного призрака. Чем больше боль, страх, сожаление или злость призрака, тем могущественнее он в реальном мире. Те призраки, с которыми мы сталкиваемся в реальности: полтергейсты или страдающие духи, очень редко бывают хорошими. Потому что силу они черпают именно в боли, в страстях, которые не могут победить. Они ищут суррогата жизни, чтобы избавиться от источника страданий, и вместо того, чтобы строить свой уголок в мире мертвых, в котором, признаться честно, можно жить вполне неплохо, они стараются попасть в наш мир. И чем сильнее их боль, тем скорее у них все получится. Лотти на такую не похожа. Ей грустно, но не больно. Она знает, что ее любили при жизни и будут любить после смерти. Лотти шмыгает носом, но почти тут же вскидывает подбородок, говорит:
— Я по ней скучаю, но она когда-нибудь ко мне вернется, — в голосе ее я слышу чуть вопросительные интонации, будто она не уверена или неловко лжет.
— Ей плохо от того, что ты плачешь по ночам, дружок, — говорю я осторожно. — И еще от этого.
Я протягиваю Лотти фотографию, она рассматривает ее, деланно-долго, будто не понимает, о чем я. Но я-то знаю, что понимает. А потом она вдруг берет меня за руку, рука у нее холодная, в ней нет совершенно ничего живого.
— Я не хотела этого делать! Мать заставила меня!
— Ну, спокойнее, дружок. Нам с тобой некуда спешить, не части.
Лотти замолкает, так резко, что зубы клацают, а потом снова заливается слезами. Я глажу ее по голове, зарываясь пальцами в тяжелые, темные волосы, стараясь ее успокоить.
Лотти облизывает губы, всхлипывает тоненько и как-то особенно жалобно, а потом говорит:
— Мама ненавидит Стеллу. Она всегда ненавидела Стеллу, потому что сестра опозорила нашу семью.
Надо же, мисс Дюбуа, какая у вас была бурная, наверное, молодость. А сейчас и не скажешь, вкушая ваши чудесные печенья, что вы были как-то разбитной молодой барышней.
Лотти продолжает:
— Мама хотела выгнать ее из дома, но я не дала. У Стеллы должен был быть ребенок, мать заставила ее совершить большой грех.
— Аборт?
Лотти смотрит на меня так, будто мужчина и слова-то этого не в праве произносить, а потом кивает.
— Мама уже очень давно сюда попала, лет двадцать, как. Но она ничего не забыла Стелле. Я плачу, потому что хочу ее предупредить. Пусть не рассчитывает быть рядом со мной, мама не пустит ее сюда.
Темные, как карамель, глаза Лотти снова блестят от слез, кажутся еще больше и печальнее. Наверное, в юности Шарлотта и Эстелла были красавицами.
— Мама и меня мучает, — говорит Лотти. — Из-за нее. Но я не злюсь, ведь она моя сестра. Только скажите ей, что мы больше не увидимся, что я потому плачу. И что я не хотела писать эту гадость, но мама может меня заставить. Скажите ей, что я ее очень люблю. Я не помню, сколько мне было, но я прожила долгую и счастливую жизнь, рядом с ней.
Она на чуть-чуть замолкает, а потом говорит:
— Ведь правда?
— Могу предположить, — говорю я. — Знаешь что, давай попробуем вам помочь? Как думаешь?
Не скажу, что сердце мое ликует от перспективы проводить сковывание призрака. Наоборот, сейчас я как никогда подвержен влиянию у-вэй, основного принципа даосизма. Не делай ничего, и не будет ничего не сделанного.
И все-таки, мисс Дюбуа, или даже обе, вызывают у меня смутную симпатию, а может быть дело в потрясающих кокосовых печеньях, потребление которых я хочу оправдать или я, как и любой ирландец, в сути своей достаточно детолюбив, и меня может подкупить любая девчушка, даже если ей около семидесяти.
— Где сейчас твоя мама?
Я забираю у Лотти фотографию, та выскальзывает из ее пальцев, почти лишенных воли, невероятно легко.
Лотти смотрит на меня темными, огромными глазами, а потом говорит шепотом:
— Везде.
И будто во второсортном фильме ужасов, я тут же, еще до того, как Лотти замолкает, отправляюсь в короткий и мучительный полет. Глупости все это, когда герой заявляет, что он сумел рассмотреть нападающего. По крайней мере, мой угол зрения сместился в потрясающее ничто, а может быть дело в том, что с меня слетели очки. Я ударяюсь о стену, и что-то во мне хрустит так жалобно, будто твердо вознамерилось со мной попрощаться. Как только мне удается сфокусировать взгляд, я вижу, хоть и довольно расплывчато, то, что когда-то было женщиной.