Морриган показывает на Мильтона, а потом и на меня:
— И твоего сына.
Мне сразу вспоминается демон из мира мертвых с мультяшными глазами, который хранит нашу семью так долго. А Морриган вдруг срывает с шеи крестик, по-звериному быстро подается к папе и втыкает острием в место между его большим и указательным пальцами.
— Аду принадлежат все, в ком есть эта кровь! — выкрикивает она, экстатически и зло одновременно.
— Папа!
— Райан!
Мильтон перехватывает Морриган, оттаскивает от отца, прижав ее головой к стене. Папа шипит, вытаскивая крест из руки, потом швыряет его на подушку. По белоснежной наволочке тут же растекается карминово-красное пятно.
— Мильтон, поговори с нашей кузиной наедине. Сделай так, чтобы она была больше расположена к цивилизованному диалогу в следующий раз.
Папа встает, он берет меня за плечо и ведет к двери, и обернувшись напоследок, я вижу, как Мильтон за волосы тянет Морриган к столу. Мне ничуть не жалко сумасшедшую стерву, совсем-совсем не жалко, теперь уж точно.
И все-таки мне не кажется правильным все, что Мильтон будет с ней делать. Вряд ли ведь они будут пить чай или учиться плести фенечки.
— Папа? — спрашиваю я. — Ты ведь ее не убьешь?
Отец поправляет очки, и почти одновременно с ним это делаю я.
— Я не могу сказать с точностью, — говорит он. — Нам надо выяснить все, что она знает о нашей семье. Кроме того, если мы не убьем ее, она попытается убить нас. Не все настолько просто, Фрэнки. И не все можно решить с помощью старой доброй дипломатии. Они убивают медиумов, мы создаем. Они хотят уничтожить темноту, мы ее используем. Как ты видишь решение?
— Ну, позвонить ее Папе?
— Римскому.
Мы оба смеемся, и я слышу, как наш смех эхом отдается в пустом коридоре. В конце коридора, очередная стальная дверь, ведет она снова в кабинет, но через окно видно не палату, а просторное и свободное помещение, такое же белое, как и все остальные. Больше всего похоже на спортивный зал в моей средней школе после основательной побелки, которую восьмиклассники еще не успели заплевать и зарисовать частями человеческого тела, не столь в обществе приемлемыми.
Папа садится за стол, открывает ящик.
— Я думаю, милый, тебе стоит научиться пользоваться кое-чем из того, что умеем мы. Исключительно в рамках самозащиты, потому что твой пацифизм и близорукость в равной степени не позволяют тебе быть хорошим стрелком. Скажи мне, Фрэнки, больше всего стресса у тебя вызывает…
— Необходимость учиться магии не в Хогвартсе.
Я не то чтобы против опробовать плоды папиных невероятных стараний слить в любовном экстазе науку и спиритизм, но чуточку, только чуточку, мне страшно. В конце концов, что-то такое я уже делал, когда стреляли в отца, и не скажу, что ощущения были сверхкомфортными.
— Тревога и страх, — говорю я все-таки. Среди одинаковых пузырьков с разными номерами папа долго ищет нужный, и, наконец, выдает мне номер сто семьдесят пятый. Я трясу его, слушая хаотичный перестук таблеток внутри.
— Осторожнее, Фрэнки. Что касается страха, это лучшая наша разработка на сегодня.
— Ты серьезно хочешь сделать меня еще трусливее, чем я есть? — спрашиваю я.
— Между бесконечно большими числами нет ощутимой разницы.
— Ты мерзкий.
— И ответственен за пятьдесят процентов твоего генетического кода. Если выразиться проще — ты наполовину мерзкий. Итак, Фрэнки, ты пьешь одну таблетку и твой организм, примерно через десять минут, впадает в состояние безотчетного страха. Тебе нужно будет только направить его, вспомнив что-то определенное, и ты окажешься на границе между мирами. А дальше я попробую чем-то тебя научить.
— Вообще-то научить меня чему-то не так уж сложно, — фыркаю я. Вынув из пузырька таблетку, я долго рассматриваю ее, прежде, чем положить под язык. На вкус она неожиданно сладкая.
— Серьезно, папа? Она что клубничная?
— У нас оставался подсластитель для детского сиропа.
Папа достает свою таблетку, и я думаю, что же для папы является предельным стрессом. Мы входим в зал, и ничего особенного я не чувствую.
— А вдруг я к ней резистентен? Или наоборот, у меня будет…
И именно в этот момент я чувствую, что сердце мое бьется быстрее безо всякой на то причины. Сердце стремительно поднимается выше, к горлу, как птичка, для которой открыли дверь клетки. И когда оно оказывается примерно в глотке, я чувствую вдруг совершенно немотивированный страх, и страшно мне почти до слез. Отшатнувшись, я прислоняюсь к стене, обхватив руками локти, как будто это должно облегчить мне паническую атаку. Голова кружится, и я с трудом понимаю, где именно нахожусь. Я слышу папин голос:
— Сосредоточься. Это не настоящий страх, милый. Сосредоточься.
Сосредоточиться у меня, впрочем, получается только, когда я чувствую, как папа держит меня за плечо. Он со мной, он рядом, а значит бояться, наверное, и вправду нечего. Я закрываю глаза, и тут же чувствую, как уходит пол у меня из-под ног, но отец крепко меня удерживает.
— В следующий раз тебе стоит принимать полтаблетки.
Представить или вспомнить что-нибудь в таком состоянии оказывается едва ли не самой трудной задачей из всех, что я выполнял в своей жалкой жизни. Мысли скачут, никак не желая остановиться. Наконец, мне удается сосредоточиться. Я вспоминаю для начала тот момент, когда Доминик стрелял в меня, в зале. Вспоминаю его удивительные глаза и ощущение скорой смерти, направленный на меня пистолет. Я умру, я умру, я умру. Но открыв глаза, я вижу все в обычных, ярких цветах. Нет, не подходит. Тогда я вспоминаю мертвого себя на столе, в подвале. Я вспоминаю, как папа пришивает на место мою голову, вспоминаю свои закрытые глаза и трупные пятна, и темноту моих веснушек, и открытое горло, когда видно отбитую позвоночную кость. Я умер, я умер, я умер. Но и на этот раз мир не меняется перед глазами. И тогда до меня доходит: не надо представлять абстрактно-страшные моменты. Ведь был по крайней мере один, который действительно сработал и безо всяких таблеток. И я представляю иезуитскую школу, моего папу, стоящего рядом, снайпера, который, я знаю, вот-вот выстрелит, и что-то внутри у меня действительно обрывается. Страх, искусственный страх, мешается с воспоминанием о страхе настоящем. Я чувствую ощущение, которое бывает еще, когда взлетает самолет, чувство легкости и пустоты, которые почти болезненно отзываются внутри, где-то на уровне желудка.
Когда я открываю глаза, то вижу все в сером, сумеречном свете. Воздух холодный и вязкий, будто бы застывший, как желе из холодильника.
Папа улыбается мне, он спрашивает:
— Как ты?
— Неплохо, — говорю я.
— Тогда начнем. Итак, Фрэнки, телекинез, перемещения в пространстве и умение делать объекты незаметными — способности свойственные всем медиумам без исключения. Некий базовый пакет, который один достаточен для того, чтобы наш проект оплачивало государство.
Папа достает из кармана шариковую ручку, подбрасывает ее, и та зависает в воздухе. Может создаться впечатление, что перемещать вещи в пространстве — очень легко. На самом деле это требует в первую очередь пространственного мышления. Сила в мире мертвых функционирует только благодаря мыслям и представлению. Чтобы пустить предмет в долгий полет, мне нужно представить вектор и скорость этого полета в мельчайших деталях, поэтому…
И тут папа запускает ручку в меня, невероятно быстро, и даже не шевельнув рукой. У меня меньше секунды, и этого слишком мало, чтобы представить путь ручки, допустим, до стены. Но вполне хватит, чтобы представить, как ручка замрет прямо перед моим носом. И она действительно останавливается.
— Отлично, — говорит папа, а я отправляю ручку в стену с такой силой, что она едва не ломается. — Переместись.
Я щелкаю пальцами, и оказываюсь в другом конце зала. Щелкать пальцами совершенно не обязательно, но мне нравится звук, и на мой взгляд перемещение сразу выглядит по-пижонски изящно.
Чтобы меня не заметили сделать еще легче, просто представив, что место где я стою абсолютно пусто. Наверное что-то вроде того, но совсем в других масштабах, провернули папа и Мэнди в иезуитской школе.