Просто все заслуживают в жизни, чтобы к ним относились как к людям, а не как к вещам.
— Хорошо, — киваю я. — Я тоже ненавижу брокколи. У нас есть общие семейные черты, правда?
— Скверна — наша общая семейная черта, — отвечает он спокойно, как отвечают те, кто отлично заучил задание к уроку. — Мы прокляты.
— Это, конечно, плохо.
Я улыбаюсь Доминику, а в ответ он хмурится, как будто не сразу может считать то, что я имею в виду.
— Если плохо, то чего ты тогда улыбаешься? Я читал об этом. О случаях, когда люди улыбаются. Чтобы понравиться. Ты хочешь мне понравиться?
— Конечно, ты же мой брат. Я всегда мечтал о брате. Ты знаешь, что у нас день рожденья в один день? Я родился в Новом Орлеане. А ты где родился?
— Не знаю, — говорит он. — Меня это никогда не интересовало.
Я некоторое время молча вожу ногтем по гладкому столу, стараясь свыкнуться с мыслью о том, что из любого ребенка можно, в теории, воспитать кого-то вроде Доминика. Из меня, например, тоже можно было.
— Понятно, — киваю я, наконец. — Я всегда хотел, чтобы у меня были брат или сестра. А ты?
— Хотел брата или сестру, — повторяет Доминик, будто пробует слова на вкус, не вполне понимая их смысл. — Да, хотел бы. Тогда мне доставалось бы меньше заданий.
Я смотрю на него, а он смотрит на меня, синие глаза у него темнеют, как море, когда наступает ночь.
— Я больше думал о том, что будет кому делать за меня домашки, — говорю я. — Но это почти то же самое.
Доминик фыркает, готовый засмеяться. И тогда я понимаю, что меня в нем смущает. Он — убийца, он пытался убить меня, но я не могу его ненавидеть. В нем нет ни хорошего, ни плохого. Он вообще не человек.
Но я отношусь к нему, как к человеку.
— А что тебе нравится?
Доминик отвечает не задумываясь:
— Есть, спать и шмотки. Люблю каталоги шмоток. Если спросишь про любимую книгу — каталог H&M.
Он замолкает на секунду, а потом с таким видом, будто что-то важное забыл, говорит:
— А ты?
— Что я?
— Что ты любишь?
— Ну, мне нравится все, за что ты меня немедленно убьешь.
— Ты все равно скажи.
Я постукиваю пальцем по столу, а потом действительно все равно говорю:
— Каббалу, таро, спиритизм, теософию и «События прошедшей недели с Джоном Оливером».
— А ты смешной.
— Что, убьешь меня последним?
— Возможно, — говорит он совершенно серьезно, будто этот вариант заставил его задуматься. — А твоя любимая книга какая?
— «Фрэнни и Зуи» Сэлинджера.
— А о чем она?
— О девушке, которая запуталась и не понимает, зачем она себе такая нужна. И ее брате, который запутался не меньше, но помогает ей. А каталог H&M о чем?
Доминик отвечает, не задумываясь:
— О красоте, — он протягивает руку и берет мои очки, добавляет: — По тебе сразу видно, что ты много читаешь.
Доминик примеряет их, скашивает глаза к переносице, вываливает язык.
— Нет, мне не идут.
— С такой-то мордой, которую ты скорчил — не удивительно. А Библия тебе нравится?
Тут Доминик замолкает, так и оставшись в моих очках. Он правда смешно выглядит, но взгляд у него становится серьезным.
— Местами — она интересная, ну когда там про войны и Апокалипсис, в основном. Мама говорит, что Библия — самая важная книга.
— Самая важная книга у каждого своя.
— Мама лучше знает, — неожиданно резко отвечает Доминик. — Я по одному только поводу переживаю.
Доминик, перегнувшись через стол, наклоняется ко мне, и я вижу, как из ворота его рубашки выскальзывает начищенный серебряный крестик.
— Хочу айфон, — говорит он осторожно, и тыкает пальцем куда-то в сторону девочек, напряженно делающих селфи за столом. — Но они изобретения дьявола.
— Они изобретения Стива Джобса.
— Это еще одно имя дьявола?
Доминик смеется, невероятно красиво, с переливами — так накатывает на берег волна, а потом отступает. Но когда он спрашивает, голос его холоден и серьезен.
— А смерти боишься?
Еще пару дней назад я ответил бы «нет, разумеется». Но сейчас первое, что встает у меня перед глазами — моя собственная раскрытая грудная клетка, откуда папа достает сердце, пятно моей крови на линзе его очков, моя собственная голова, которую отец пришивает обратно к моему собственному телу.
— Да, — говорю я честно. — Это страшно.
— Ты — проект «Лазарь» со вчерашнего дня, — замечает Доминик так, как будто я должен все сразу понять. Он снимает мои очки, возвращает их.
— Что это значит? — спрашиваю я.
Доминик смотрит на часы, они очень забавные — ядерно-оранжевые с открытым механизмом. Наверное, это модно.
— Это значит — уходи.
Он снова подается ко мне, но теперь зубы у него обнажены, так что становится даже чуточку жутковато. Как животное, которое пытается кого-то прогнать.
— Уходи, сейчас. Не надо было мне столько с тобой болтать. Мама правильно говорит, что болтать — плохо и грех. Все грех, все грех, нет спасения.
Последнее Доминик произносит задумчиво, будто бы его что-то резко отвлекло, а потом, сжав осколок от пластиковой вилки, полосует меня по щеке, легко и больно.
— Уходи. Сейчас. Иначе я тебя убью. Все равно будет лучше, если я тебя убью.
Я чувствую, как кровь обжигает мне щеку, ее совсем немного, но этого достаточно, чтобы вспомнить вчерашний сон. Впрочем, мне хватает мозгов не спрашивать у Доминика, что случилось и как с этим дальше жить.
Уже на выходе из кафе, я оборачиваюсь и смотрю, как Доминик одной рукой держит остатки кессадильи, а другой набирает номер на старом, каких я думал уже не бывает, телефоне.
Я выхожу на улицу, чувствуя, как хорошо, как потрясающе вдохнуть прохладный, летний и совершенно лишенный запаха канцерогенного масла воздух. Он пахнет сладко, от летних цветов, которых у нас в городе всегда много-много, а кроме того чуточку тянет болотом, но даже это до странного приятно.
Я стараюсь не медлить, услаждая свои органы чувств летним Новым Орлеаном, а добраться до машины как можно быстрее. Вдруг на Доминика нашло неожиданное и милосердное настроение, тогда стоит им воспользоваться.
Знаете, как это бывает в фильмах ужасов? Открывая дверь своей черной, блестящей, любимой машины, я уже чувствую себя в безопасности, можно сказать, что как дома. И именно в этот момент прекрасный, летний воздух вдруг превращается в горькое, химическое марево, от которого все потухает у меня перед глазами.
Я еще успеваю почувствовать тряпку прижатую к носу и подумать, что, может быть, лучше бы меня просто вырубили, и даже почувствовать под пальцами пистолет, но — только почувствовать.
А потом пропадает совсем все.
Пробуждение сложно назвать очень приятным, с одной стороны во рту у меня так сухо, будто бы я провел занимательный уикенд в пустыне, а с другой стороны — сверху на меня льется холодная вода. Я пробую отвернуться, чтобы она не попадала в нос, но ничего не выходит, шея крепко зафиксирована. Попытки дергаться, я тем не менее не прекращаю, они абсолютно рефлекторные, я просто стараюсь не утонуть.
Сквозь страх и желание вдохнуть, я слышу мужской голос с густым, как соус к пицце, итальянским акцентом:
— Стресс-тест положительный.
— Зрачки, — приказывает другой голос, женский и стальной, как тот голос, что объявляет названия станций в Нью-Йорке, но все с тем же явным ирландским акцентом, к которому я начинаю привыкать.
Кто-то давит мне на основание брови, заставляя открыть глаз.
— Сужаются на свет.
Сфокусировать взгляд у меня получается далеко не сразу. Только спустя пару секунд, я вижу женщину, склонившуюся надо мной. Она чем-то напоминает Доминика, у нее милое, веснушчатое лицо с чуть вздернутым носом, она выглядит куда моложе, чем на фотографии, которую я видел. Могла бы казаться молодой девушкой, если бы не жесткий, почти до злости, взгляд.
Я смотрю на Морриган, а потом выдаю первое, что пришло бы в голову любому южанину, начиная с Дэлавера и Мэриленда и вплоть до Миссури: