– Ты неправа, Пепроне, про брата так говорить. Он все же сын сестры твоего отца. Так нельзя. Какой бы ни был, он все-таки родная кровь. А ты чужую хвалишь, своего ругаешь.
– Может, Хачик все-таки умом тронулся? – спрашивала сама у себя Пепроне, не обращая внимания на нравоучения уборщицы.
– Может, и так. Это нетрудно проверить, – отвечала Марик, принимаясь вновь намыливать полы.
– Может быть. Может быть… Нужно будет у тетки моей, у его матери, выяснить. – Телеграфистка Пепроне уже мысленно планировала разведку боем. – Только ты пока никому ничего не говори, Марик.
Уборщица вздыхала, стыдливо прятала глаза, словно она уже проболталась всем до одной соседкам.
– Да кому я скажу?
Так, в результате кровной клятвы молчания, по деревне пошел слушок – Хачик спятил. Это бы ладно. Но разве творческий человек, каким, по сути, был мой папаша, может произрасти в вакууме воображения? О, нет! В нашей деревне воздух особенный. Наши люди врут самозабвенно, сплетничают страстно, предаются фантазиям, как навязчивому и сладкому пороку. Поэтому разговоры об отце стали достойны всех Оскаров, Нобелей и Гонкуров. О, это были не просто слухи! Это были ненаписанные романы, неснятые фильмы, непережитые любовные драмы. Благодаря им образ отца стал отрываться от него самого, а заодно и от земли и приобретать оттенки если еще не мифа, то чьей-то отчаянной выдумки. Говорили, например, что он написал диссидентский роман и опубликовал его в каком-то подпольном издательстве на берегу Гудзона. Теперь же он ждет ареста. Говорили, что у него нашелся покровитель – престарелый миллионер, который всю жизнь мучился ногами, а Хачик, и только Хачик, сшил ему такие ортопедки, что теперь бегает тот миллионер, как мальчик, и все свое имущество отписал нашей семье. Теперь папа ждет, когда старикашка преставится. Говорили, что при живой жене и беспокойных детях Хачик завел любовницу за границей и теперь ждет от нее приглашения, чтобы уехать, бросив «русскую» и ее отпрысков, то есть нас.
Мы беспокоились. Отец не реагировал. Он читал: «Дон Вито Корлеоне был тем, к кому обращался за помощью всякий человек… Он не давал напрасных обещаний, не прибегал к жалким отговоркам, что в мире есть силы могущественнее его…»
– Правильно… Так надо… – шептал отец.
И вот в чем фокус – как только папа начал читать, он перестал чахнуть. Он садился за книгу, брался за нее, приступал к ней. Он держался за нее.
Никогда не видел я ни до этого случая, ни затем, что такое настоящее ожидание. Оказалось, это тяжелая работа. Человек, который по-настоящему ждет, – по-настоящему трудится. Его незримая служба одновременно похожа на непрерывную медитацию и непримиримую ежесекундную борьбу. И если впасть в благословенное созерцание пустоты удается немногим, то в борцах ходят все остальные. Человек, который ждет, борется с сердцебиением, с унынием и с самим временем. С последней непостижимой субстанцией у ожидающего в корне меняются отношения.
Чего ждут люди? Письма, известия, события, перемен, исцеления, смерти. Все это может носить положительный и отрицательный характер. Тот, кто, скажем, ждет своего десятого дня рождения, волнуется и торопит время, уже подглядев, какой подарок припрятали для него родители. И сетует на то, что время тянется нестерпимо медленно. Тот же, кто, скажем, ожидает смертной казни, становится участником обратной метаморфозы. У ожидающего конца полотно времени ткется не минутами или секундами, а совершенно иными единицами измерения – ударами сердца, взмахами ресниц, пульсацией крови в висках или выкуренными сигаретами. Но мой отец не курил. Конечно, контур его склоненной над «Крестным отцом» спины был далек от силуэта бодхисатвы, сидящего на цветке золотого лотоса, но папино ожидание тоже было, в своем роде, совершенным. Ожидая – читал. Он работал над книгой – он работал над собой.
Бывает и такое: вдруг человек решает пуститься в далекое путешествие, с единственным спутником, помощником и компасом в руке – с книгой. Теперь он читатель. Если книга интересная, то она переносит читателя в мир описываемых событий. Если книженция бездарная, то она вызывает раздражение, а порой летит через всю комнату от дивана, где лежит читатель-путешественник, до противоположной стены и, ударившись, падает за комод, где ей и место. Великая книга по-своему ломает человека. Она заставляет его со скрипом менять ход мыслей, вдруг высвечивает пятнами истин небольшие островки в море беспросветной путаницы в мозгах. Зачем? Чтобы только показать: вот она, твоя жизнь – сплошной хаос и мусор? Чтобы подарить человеку шанс новой жизни? Всего лишь сотня-другая страниц, переплетенных вместе, а предсказать эффект от них иногда невозможно.
Но обычно между книгой и человеком всегда есть какая-то дистанция. Человек способен отвлекаться от чтения, есть, пить, ходить на работу – в общем, жить своей жизнью. А потом, добравшись до последней страницы, взять новую книгу и плыть по иной реке, предаваться следующему сюжету, соотносить себя с другим героем и любить его чувствами другую женщину, произносить за них смелые фразы и верить, что слова эти самые подлинные. Но – это если мы говорим о профессиональных читателях. Тех, кто имеет навык и чувствует прелесть этого процесса. Но мой отец – другое дело. Такие, как он, предпочитают образованию ремесло и умствованию авторитет крупной личности. Ремесло у папы было, весомой личности в обозримом пространстве – ни одной. Книжный дон Корлеоне – крестный отец нью-йоркской мафии – и стал для Хачика такой фигурой. И он снова стал подмастерьем, на этот раз у несуществующего «бумажного человека».
Отец шептал:
– «Дон встал из-за стола. Его лицо оставалось бесстрастным, но от его голоса стыла кровь».
Лицо папы менялось, вытягивалось и становилось мужественным. Казалось, он переселился в послевоенный Нью-Йорк, где старый гангстер дон Вито Корлеоне посвящал его в тайны подлинной власти над умами и волями, над людьми и их пороками. Мы с сестрами распоясались, потому что отец больше не смотрел на нас после ужина всепроницающим взглядом демиурга. Он читал. Мать из последних сил выдавливала из себя мудрости восточной жены. Но чувствовалось, что в ее личном конфликте побеждает славянская горячность и независимость. А отец все бубнил:
– «Во главе семейного клана Корлеоне стоял дон, он управлял всей деятельностью семейства. Три замкнутых уровня отделяли дона от тех, кто вершил его волю внизу непосредственно, исполняя приказания. И ни один след не мог привести к дону…»
И пока папа героически продвигался вперед, вслед за героями Марио Пьюзо, я чуть не взорвал полдеревни, учинив пожар на колхозном складе химических удобрений. Дело было так.
Как горел склад
Бывает, что люди совершают ошибки. Это не новость. Наш мир – картотека человеческих промахов и метафизического лиха. Так говорят философы. Он даже полон глупости, этот мир. И с данным товаром наметился явный перебор. Как вся мерзость бытия помещается в таком ограниченном пространстве, как наша планета, – вот ведь секрет. Об этом я тоже читал у разных умных людей и полностью с ними согласен. Да-да, так и есть: зло, попустительство и глупость, но последнее из них – наиважнейшее. Хотя сам я неоднократно убеждался и на собственном примере: глупость, как лебеда, – где жизнь, там сорняки. Если, к примеру, кому-нибудь полностью удалось вывести сорную траву с земельного участка, это означает, что газон этот отлит из цельного куска пластика. Так и с чепухой. Скорее всего, присутствие глупости признак того, что планета пока еще не населена андроидами. Ведь только искусственный разум не умеет производить ошибок. Этими теориями я очень увлекался в малые годы. Выспрашивал в сельской библиотеке свежие, всего с каким-то двух-трехмесячным опозданием доходившие до нас «Науку и жизнь», «Науку и религию», «Технику молодежи», где время от времени печатали фантастику, а реже пускались в рассуждения о кибернетическом будущем планеты. Читал взахлеб. И вот что я вдруг понял.