Только я-то не собираюсь настырными вопросами унижать себя и его. Какой в них смысл, когда решается главное, быть может, сама судьба!
Когда-то он считал ложь ниже своего достоинства. Начало конца?
«Познакомился на симпозиуме», — вернувшись тогда из Женевы, мимоходом упомянул он о Хароусовой.
А в последнее время все чаще возвращается с работы поздно. Дел наваливается все больше, опыты все более продолжительны, их не прервешь, день на дворе или вечер. Но какие опыты? Ведь сейчас — Мариан сам сказал — они работают не над новым препаратом, а над методом комбинированного лечения — цитоксин в сочетании с лучевой терапией, с кортикоидами…
Интересная женщина. Спортивный, активный, целеустремленный тип. Моложе меня лет на десять. Перспективный молодой ученый, над которым Мариан, без сомнения, уже взял патронат. А какой молодой шеф станет требовать от красивой женщины прежде всего научных достижений? Мерварт говорит: тот институт, в лабораториях которого стоят цветы, добивается куда лучших результатов, чем тот, где на пыльном подоконнике валяется картофелина с воткнутым в нее старым скальпелем. И тем не менее вряд ли Мерварт по собственной инициативе допустил бы в институт такое украшение…
Дочь академика. А я — недоучившаяся дочь полкового лекаря. Этот лекарь, правда, когда-то помог Мариану пройти переосвидетельствование, в результате чего тот не потерял два столь ценных для него года. В чем-то поможет ему, в случае надобности, академик Хароус?
Крчму они нашли в полном упадке духа; под провалившимися глазами темные круги — он будто постарел разом на пять лет. Крчма не любил носить галстуки, только на уроки в школе заставлял себя их повязывать, признался как-то, что они его душат, хотя рубашки покупает на два номера больше. Сейчас он был в черном костюме, какой надевал только на встречи в «Астории», да еще в последний день учебного года, когда раздавали табели. Теперь вместо домашней ковбойки на нем была белая рубашка с темным галстуком.
Крчма забыл — что было для него совсем уж необычно — предложить угощение. И он не сел рядом с Мишью и Марианом — все ходил по кабинету, его борцовская грудь словно уменьшилась в объеме, торжественный черный костюм казался ему великоват. Потом он открыл дверь в соседнюю комнату: там зашторенные окна, на комоде, на кружевной салфеточке букет роз и большая фотография в рамке, портрет восемнадцатилетнего юноши, черты которого ничем не напоминали Крчму. По бокам почти догоревшие, теперь погашенные свечи, воск растекся по подсвечникам мейссенского фарфора. Весь уголок производил впечатление какого-то домашнего алтаря.
— Сегодня годовщина гибели моего пасынка, — проговорил Крчма, и это был не его голос. — В этот день Шарлотта всегда запиралась у себя, желая проводить время в уединении, не готовила, даже отказывалась ходить со мной пообедать в ресторане. И время не сглаживало ее воспоминаний. Напротив, в последнее время она все больше жила мыслями о Гинеке. Сегодня в полдень сказала мне, чтоб я оставил ее одну, у нее, мол, сильно болит голова. Под вечер я заглянул к ней в спальню, и мне показалось, она спокойно спит. В полутьме не заметил пустой флакончик из-под снотворного. И не понял, что Шарлотта уже мертва… — голос его сорвался.
Наконец он сел в кресло к курительному столику.
— Приготовь нам немножко кофе, Мишь, будь так добра.
В иное время такого добавления не было бы.
После кофе она заставила Крчму выкурить сигару — ей казалось, ему еще нужно успокоиться. В этом же нуждаюсь и я — сегодня вдвойне драматический день.
— В последнее время Шарлотта искала прибежище в религии, ударилась в мистику, спорить с ней было бесполезно. Она все больше поддавалась мысли о том, что жизнь — лишь некая промежуточная стадия. Мы только проходим через нее по дороге от неведомого к непостижимому; жизнь — краткий отрезок долгого пути к познанию подлинного смысла нашего бытия, и мы обретем этот смысл где-то в ином — не в этом бессмысленном, сумасшедшем и скверном мире. Так она однажды сказала, и ее потусторонний взгляд смотрел на меня словно из другого измерения. Мы входим в жизнь без боли и без страха перед этой кардинальной переменой — зачем же ужасаться тому, что просто через другие врата выйдем снова туда, где давно уже когда-то были, частью чего — неприметной, но неотделимой — является наша душа?
Крчма курил, а взглядом все тянулся к открытой двери комнаты, где умерла Шарлотта, — он словно чувствовал себя виноватым и просил у нее прощения, что открывает своим друзьям то, что должно было остаться тайной.
— Она страдала за прошлое и портила себе будущее только потому, что не умела ужиться в настоящем — в сущности, она даже презирала его. Я должен был лучше оберегать ее именно сегодня, в критический день… Но, может быть, она ушла хотя бы в надежде, что подлинная, радостная жизнь — впереди, где она встретится с тем, кого единственно любила по-настоящему…
Мишь и Мариан не прерывали его участливым поддакиванием. Мишь понимала — сегодня Крчме необходимо выговориться.
— Могло показаться, что Шарлотта, с ее больной душой, несчастна, но что мы знаем, в чем больше счастья для человека: в неизбежной и ограниченной реальности или в безбрежном мире его воображения?
Ну, это кому как… Мишь подняла глаза на Мариана, но тот уклонился от ее взгляда. Даже самому утешительному воображению не избавить меня от «ограниченной реальности» моей сегодняшней поездки в Институт гематологии…
Крчма резко загасил сигару в пепельнице, плечи его опустились, он весь как-то поник.
— Да нет, все совсем не так, как я пытаюсь вам доказывать — вам, а главное себе! — заговорил он глухим, упавшим голосом. — Именно я, я больше всего виноват в судьбе Шарлотты. Вместо того чтоб хоть немножко постараться понять ее, приложить усилия к тому, чтобы вывести ее из замкнутого круга черных фантазий, я уходил в свою работу, оставлял ее на произвол депрессии… Проповедовал вам о нравственной обязанности помогать ближнему в беде, прежде всего в беде душевной, — а сам даже не попытался протянуть руку помощи собственной жене, в глубине души трусливо ждал освобождения… Вы имеете полное право не верить мне и во всем другом, это было бы равно тому, что принимать за чистую монету фарисейские проповеди какого-нибудь святоши-иезуита…
У Миши на секунду перехватило дыхание. Эти слова Крчмы ей вдруг показались предательством. А Шарлотта… Да это просто ее последняя злобная выходка — отнять у Крчмы уверенность в его нравственных принципах именно тогда, когда они так мне нужны! Но тут же Мишь себя одернула: до чего же я эгоистка, если думаю сейчас о себе! Надо же подбодрить его хоть словечком! Но ей вдруг почему-то жалко стало всех — и мертвую Шарлотту, и Крчму, а главное и больше всех — себя… Она тихонько заплакала.
Мариан удивленно посмотрел на нее, нахмурился — видно, дошло до него хоть что-то!
— Не вините себя, пан профессор, — нехотя вымолвил он. — Сегодня вы имеете право на депрессию, но нашей веры в вас вы все равно не поколеблете. И если мы когда-нибудь окажемся в положении, похожем на нравственное распутье, — то всегда именно к вам, пускай мысленно, но обратимся за советом, — добавил он, однако словам его не хватало убедительности.
— Спасибо, друзья, — говорил Крчма часом позже, уже прощаясь с ними в прихожей. — Это хорошо, это ободряет, если можешь в старости рассчитывать, что дети твои придут в тот самый час, когда очень тяжело остаться одному. Ты узнала Шарлотту с недоброй стороны, — обернулся он к Миши, — но прости ей, в чем она тебя обидела. Жила она на этой земле для скепсиса и печали — а ты живи для радости и счастья…
Мишь крепко стиснула ему руку. Редко вы ошибались, Роберт Давид, но знали бы вы, как ошиблись сегодня.
И по дороге домой она вздрогнула от душевного холода, который предстояло ей испытать в грустном одиночестве рядом с Марианом.
Тайцнер, пожалуй, малость переборщил, подумала Руженка: на торжественный вечер по случаю вручения ежегодных премий издательства он пригласил не только премированных авторов, но вообще всех, чьи перспективные рукописи лежат у нас! Может, думал таким образом подхлестнуть остальных — каждый главный редактор стремится к тому, чтобы в его издательстве выходили лучшие книги. Да, но если к толпе авторов прибавить еще и официальных гостей, то есть партийных руководителей, представителей других издательств, разных прочих учреждений, не говоря о своих сотрудниках, то все три помещения, отданные под торжество, лопнут по швам!