Ник отставил чашку с кофе, пошел в комнату к бару, рюмка в его руках тоже дрожала.
— Святая Женевьева, какой крик! Вместо благодарности, что я забочусь, елки зеленые, о приличном гонораре! Я уже сказал тебе однажды: разденься да встань перед зеркалом! Твое «биологическое чудо» тоже не вечно, неужели не понимаешь: парные снимки для тебя единственный шанс, ведь их можно сделать так, чтобы скрыть кое-что! Да если я в редакции признаюсь, что тебе без малого тридцать два, — меня с лестницы спустят!
Нет, сегодня я не доставлю ему радости, не зареву, но елки зеленые, слезы уже текут, хотя я и не думаю плакать…
Ник, наверное, увидел это в зеркальной стенке бара.
— Ладно, брось, не стоит из-за этого ссориться, тем более что я перехожу на новую работу— когда вернусь после Нового года из Питтсбурга, поступлю в отдел пропаганды фирмы «Кодак», в здешнем филиале все наши ребята…
Рука Ивонны с пудреницей замерла в воздухе. «Когда вернусь после Нового года…»
— Значит, на рождество тебя опять не будет…
— Я еду не для собственного удовольствия.
— Сколько стоит перелет в оба конца? Я не решаюсь позволить себе новые туфли, сумочку покупала уже не помню когда, а для тебя слетать в Питтсбург все равно что за город съездить! Откуда у тебя деньги на такую роскошь?
— Разве не стоит сделать этот последний расход, когда решается все наше будущее? Последнее разбирательство в суде! — Он подошел, он уже протянул руку обнять ее — Ивонна уклонилась. — Айв, я вернусь окончательно свободным и тогда брошу все эти съемки, о них больше и речи не будет. Ведь, согласись, у нас было много хорошего… Порой ты, может, в этом сомневаешься, но жить без тебя — для меня просто немыслимо! Стоит нам расстаться хоть ненадолго, и я всякий раз убеждаюсь, что все еще люблю тебя… Зачем ты одеваешь Монику? Разве я не сказал, что побуду с ней?
— Я уже излечилась от веры в твои обещания, даже самые незначительные. На тебя полагаться все равно что на заблудившегося пса, который уже и сам не знает, чей он. Стукнет тебе что в голову, наденешь пальто и отправишься куда-то, скажем, подыскивать назавтра партнершу для твоей знаменитой Фей. А Моника проснется ночью, испугается, и с ней родимчик приключится. А у соседской девочки — своя кроватка, своя кукла, а главное — надежность! Печально, но это так: когда Моника вырастет, ей, быть может, трудно будет вспомнить, где ее родной отец.
Ивонна свернула на Фридрих-Эбертштрассе, на эту бесконечно длинную, противную улицу, забитую сейчас, вечером, машинами, ярко освещенную огнями. Сегодня тоже не села в автобус — времени достаточно, разговор с Ником продолжать не хотелось, ушла из дому раньше, чем нужно. В общем-то, нельзя любить героев без страха и упрека, они какие-то нечеловечные, да таких уж и не бывает вовсе. По-настоящему любить можно только таких вот, с недостатками, таких средне-несовершенных. Но среди их недостатков не должно быть прямо-таки профессиональной ненадежности; это надежно убивает любовь. А вечно не исполняемые обещания — то же самое, что вечная ложь. И по-прежнему непонятная ей жизнь Ника, окутанная множеством смутных догадок, больше, чем всякое разочарование, приводит к равнодушию — от усталости…
Через час после открытия бара «Рокси» за своим маленьким отдельным столиком (на котором, пока его нет, стоит табличка «Занято») появился господин Хофрайтер. Как всегда, он сел лицом к стойке, вежливо и чуть иронично низко поклонился Ивонне. Еще через час он встанет, пересядет на высокую табуретку перед стойкой, поцелует Ивонне руку, а она с улыбкой, не дожидаясь заказа, смешает для него коктейль «Old Passion»[75] (название, весьма подходящее к господину Хофрайтеру). Солидный пятидесятилетний мужчина с прекрасными манерами, владелец двух здешних книжных магазинов и еще двух других, кажется, в Мейнингене и Касселе. Интересно, что он делал во время войны? Ивонна как-то осторожно навела разговор на эту тему, но господин Хофрайтер очень ловко замял его. Он никогда еще не являлся сюда с женщиной или даже с супругой. Вообще, нет сомнения в том, что он посещает бар два раза в неделю ради Ивонны. Но почему же он тогда ни разу не сделал никаких попыток (в отличие от десятков других, пьяных и трезвых, которые предлагали проводить ее домой, или ужин в другом баре, открытом дольше, чем «Рокси», или прогулку в автомобиле, а то и прямо — постель в своей квартире, причем на неопределенное время)?
Нет, все-таки не перевелись еще мужчины с остатками идеализма — например, тот простой звукооператор с «Баррандова» со странной фамилией Патек[76] (кстати, что-то поделывает наш пан Понделе, все еще портит кровь Роберту Давиду?).
Большой перерыв у оркестра — с часу ночи до половины второго. Ивонна кивком подозвала официанта — пускай заменит ее за стойкой минут на двадцать. В гардеробной на задах бара открыла окно. Порыв свежего воздуха — какая радость, какое облегчение после густой смеси сигаретного дыма, запахов парфюмерии, десятка видов алкогольных напитков, пота танцоров. Но хуже всего — едкий запах от нежных смеющихся блондиночек, которых партнеры подводят к стойке: пусти их, таких разгоряченных, в лес — со всей округи сбегутся олени, учуяв самку…
Порыв свежего воздуха со двора, в котором чахнут два каштана и белеют остатки снега, покрытые налетом сажи и пепла. Может, это иллюзия, но сквозь этот влажный ночной воздух словно пробивается сладкий аромат талого снега давних лет, где-нибудь под Бенецком или в Кокргаче, лишь слегка подпорченный вонью автомобильных выхлопов с Фридрих-Эбертштрассе.
Ивонна принесла себе из кухни чашку двойного черного кофе — против усталости (пить черный кофе за работой, то есть за стойкой, хозяин не разрешает — там пить разрешено только спиртное, если уж никак нельзя уклониться от угощений агрессивных клиентов; Ивонна каждый день напивалась бы как датчанин, не научись она незаметно выливать содержимое своих рюмок в посудину под стойкой, в которой к концу набирается дикая смесь наподобие Стейнбекова коктейля «Старая Тенниска»).
Вынула из сумочки письмо.
«Скорее всего, Вы не поймете, кто Вам пишет и почему, — стала она перечитывать отдельные места. — Я и сам толком не понимаю, почему после стольких лет во мне ожило воспоминание о Вашей давней пробе в Баррандовской студии. Тут сыграла случайность: перебирая в архиве документы тогдашних претенденток на роли, я наткнулся на несколько Ваших фотографий. С того времени я перебывал на многих подобных пробах, некоторые снимки мне совсем ничего не говорят, просто анонимные лица, незнакомые фамилии, а вот Ваша фотография вдруг так четко и остро привела мне на память тогдашнюю атмосферу, тон Вашего голоса, Ваши скупые жесты, Вашу особенную, тревожащую притягательность. И тогда эта забытая картина вдруг приобрела оттенок как бы далекого укора совести, чувство какой-то смутной вины, хотя в присутствии режиссера, а тем более профессора Куриала я был бессилен. И теперь я заново пожалел о тогдашнем недоразумении, повлекшем за собой несправедливое решение: ведь, очутившись впервые перед камерой, все испытывают трепет, я знаю случай, когда кандидатка в актрисы от волнения не могла вспомнить собственный адрес.
Где-то я читал, что настоящее художественное произведение познается по тому, что оно оставляет после себя какую-то обеспокоенность, что-то скрытое в нем самом, что мы не вполне умеем объяснить себе. Мне кажется, то же самое относится и к людям. Иначе как бы я мог понять собственное решение написать Вам…»
Вот ведь — обыкновенный звукооператор, а людей чувствует, быть может, глубже, чем иной режиссер или даже профессиональный психолог! Но откуда у него мой адрес? Без сомнения, от этого донжуана Шмерды, но Шмерда-то откуда знает, если я переписывалась только с Мишью?
В третий раз перечитывает Ивонна письмо и, добравшись до этого места, опять вспыхивает от невольного волнения— хоть и вышла в гардеробную вдохнуть свежий воздух.