— А ты похудел, мальчик, — встретил Крчма Камилла и повел его в свой кабинет.
— Руженка предрекает, что в армии я похудею еще больше.
— Стоп, я, кажется, отстаю от событий! Что у тебя с Руженкой, и при чем тут армия?
— С Руженкой у меня ничего нет, хотя…
— …она-то против этого не возражала бы — знаю.
— Мы просто друзья. Она помогла мне устроиться на работу в Центральной библиотеке.
Мои дети уже обходятся без меня, с легкой меланхолией и с крошечной занозой ревности подумал Крчма. Когда-то я подыскал место библиотекарши для Ружейки, а она за моей спиной нашла себе кое-что получше. То место я мог предложить Камиллу— а его туда устроила Руженка… В таком случае я-то им на что?
— А армия?
— Через две недели призываюсь, разумеется, рядовым. Поскольку у господ военных в делах порядка нету, они и проморгали, что меня давно выперли из университета, и дали мне отсрочку на целых пять лет — как, например, полагалось бы Мариану. Только его-то уже никакие отсрочки не волнуют.
— Не понял.
— Мариан раз и навсегда отделался от армии.
— Нынче, видно, день сплошных сюрпризов. Как это ему удалось?
— А он этим не похвастал. Думаю, помог Мерварт или кто-нибудь еще. Хотя бы его будущий тесть.
Крчма даже заморгал: я не ослышался?
— Кто?
— Подполковник медслужбы Михл.
— Стало быть, наконец-то из этой тучи пролился дождик, — не сразу проговорил Крчма, и голос его звучал глуше обычного. — Я рад…
Вот теперь я обманываю и себя, и Камилла. Нет, себя — нет: обман предполагает, что ему поверили. Но чего же другого можно было ожидать? Не Мариан, так кто-нибудь другой… Не желал же ты, чтобы Мишь из пиетета к нашей тихой дружбе, в которой с ее стороны очень мало того, что сверх дружбы (и зачем думать о том, что в этой дружбе есть сверх с моей стороны?), ~ чтобы она осталась старой девой? И все же что-то теперь изменится, и так мне и надо: в одном поцелуе, когда я вернулся с Ривьеры, конечно же, нет ничего серьезного… а все же он не должен был иметь место. Нельзя, правда, помешать птицам летать над твоей головой, но можно не позволять им вить гнездо у тебя на голове и выводить птенца — синюю птицу счастья. Такие глупости в известном возрасте — преступление. Две параллельные линии — разве не противоречит здравому смыслу тайная надежда, что они когда-нибудь пересекутся? Достаточно малейшего отклонения, и они разбегаются все дальше друг от друга, причем одна из них — линия Миши — устремляется к радостной вселенной будущего, а моя… скорее всего, к небытию.
— Стало быть, девчонка выходит замуж, — Крчма вернулся к действительности, так и не стерев с лица отсутствующего выражения; понял, что бесцельно повторяется. — А ты покидаешь нас на два года…
— Два года жизни! — вздохнул Камилл. — Рад, что Мариан их не потеряет, и очень ему завидую. Не тому, что он избавился от действительной, а тому, что есть у него столь веский повод от нее избавиться. Мое положение порой просто угнетает меня: топчусь на одном месте, отстаю от других, никак не расширяю свой кругозор — объем моих знаний не увеличивается…
А Крчма сдерживал радостное нетерпение — оно как бы уменьшало странное расстройство чувств, вызванное известием о предстоящей свадьбе Миши. Сказать Камиллу прямо сейчас? Нет, успею еще. Скольких усилий стоило это мне, сколько беготни, преодоления себя (не выношу я роль смиренного просителя!) — так есть же у меня теперь право немножко продлить свою радость!
— Важно, что ты от знаний ждешь: не переоцениваешь ли ты роль того, что называешь знаниями} Мне известны люди весьма поверхностные, которые удивительно много знают. Ходячие энциклопедии — а в сравнительно несложных жизненных ситуациях совершенно теряются. К чему тогда накапливать запасы знаний?
— В мои годы, пан профессор, вы наверняка тоже стремились получить максимальное образование. — На лицо Камилла опять легла тень обиды.
— А что тебе мешает стремиться к тому же? Вообще, думаю, знания — это средство, а не цель. Смысл образования — не только «знать», но и «действовать», уметь всегда и во всем занять свою позицию, а для этого не нужно никакого академического звания.
— Но у Мариана оно есть! — вырвалось у Камилла, Ага, вот оно в чем дело… Тяжелая зависть — только этого тебе не хватало!
— Стремление знать все… Лишь очень мелкую душу знания раздувают гордостью. Среднего человека они, возможно, приводят в восхищение, но настоящую личность они, скорее всего, подавляют, и это известно еще со времен Сократа. А впрочем, где написано, что у тебя уже никогда не будет возможности бороться за столь желанный диплом?
— Да, но где гарантия, что я окажусь способным учиться сызнова, если мне это даже милостиво когда-нибудь разрешат? Счастлив Мариан — он как специалист растет рядом с крупным ученым. На философском факультете я, правда, не встречал величины, подобной Мерварту, но тем не менее чувствую, до чего не хватает мне высшего образования. Я мог бы, к примеру, раздобыть записи лекций и проходить курс, так сказать, нелегально. Но невозможно восполнить то, чего как раз и нет в сухих записях: живого слова лектора, неких профессиональных штрихов, уловленных сверх лекций из опыта того или иного ученого, одним словом, прямого контакта с крупными личностями. Иной раз я подозреваю, что вы — последний человек с большой буквы, от которого я перенял кое-что нужное для жизни.
— Твои слова, правда, льстят моему тщеславию, но должен тебе сказать: ступай-ка ты в болото, парень! Парки одарили тебя в колыбели тем, чего ты, быть может, и не заслуживаешь: талантом! Учителем таких людей должна быть сама жизнь, сама природа! Понятно, каждый из нас выучился сначала от кого-то правописанию, прежде чем сочинить свое первое любовное письмишко; но взрослому человеку, чтобы принять чужую мудрость, прежде всего необходимо работать самостоятельно. Так-то, Камилл. И об этом должен ты помнить в первую очередь, когда садишься на Пегаса.
— Вот теперь я что-то вас не понимаю, пан профессор.
— Прочитал я твой концлагерно-спиритуалистско-психоаиалитически-экзистенциалистский опус, то есть то, что ты называешь его первой частью. Полагаю, ты показал мне его не для того, чтоб я похлопал тебя по плечу; кое за что я могу тебя похвалить, но в других случаях мне просто хочется избить тебя.
На лице Камила отразилось смущенное напряжение.
— Угадал ли я, что наша безмерно начитанная Руженка Вашатова рекомендовала тебе для образца что-то из зарубежной литературы?
Камилл нерешительно кивнул.
— Ничего не имею против, если молодой автор хочет учиться у более опытных, но заимствовать готовые мысли вовсе не обязательно.
— Честное слово, не понимаю…
— Ну слушай, например это: «Голый человек: я ничто, и нет у меня ничего. От мира я неотделим, как свет, и все же изгнан из мира — как свет. Как свет, скольжу по поверхности». Не помню, где я это уже читал и читал ли вообще. Но безошибочно чувствую: это заимствовано. Довольно ловко, признаю. Но, сынок, эта фраза, написанная впервые, была литературной — однако разом перестала быть ею, когда ты пересадил ее из оранжереи экзистенциализма на свою, чешскую, навозом удобренную грядку. В ней — не твое дыхание, не твой голос, понимаешь? И если будешь подгонять под нее все остальное — получится не голос, а фальцет.
— Но я и в мыслях не имел…
— Тем хуже. Есть писатели, чьи книги — сплошь примеры чужого вдохновения, а они об этом и не подозревают. Но такие произведения — не литература, хотя их и не отличишь от литературы. Понимаешь ты разницу?
— А вы не допускаете идентичность творческого вдохновения?
— Не петляй, Камилл. Вопрос для тебя серьезный, если ты в самом деле хочешь стать писателем. Сам должен чувствовать, что можно, а что нет. Например: «Сознание, что он дошел до крайних пределов несчастья, при-дало ему странное спокойствие». Это тон экзистенциалистов, но — почему бы и нет, в этом есть нечто общечеловеческое. Но вот это: «Мир — побочный продукт нашего отчаяния». Звучит как символ веры свихнувшегося интеллигента, желающего эпатировать публику. В твоей голове, в твоем сердце такое попросту не могло родиться. Как ты мог написать такое?!