Литмир - Электронная Библиотека

— Я тебя стукну, Камилл! — Крчма возмущенно вспушил свои усы. — Да я первый погнал бы тебя взашей с такой поделкой, и ты гони всякого, кто будет тебя склонять к чему-нибудь подобному. Но ты не можешь не признать правоты нашей культурной политики, которая утверждает: хорошая литература всегда была отражением и изображением своей эпохи, будь то Шекспир, Бальзак или Бабель. И нечего удивляться требованию, чтобы писатель не оставался глух, как тетерев, ко всему тому, что характерно для его эпохи. Я, быть может, еретик, потому что думаю: тема сама по себе ничего не решает и не спасает; важна точка зрения, гражданская позиция, то, как ты видишь мир и как собираешься его отобразить. Твоя семья пострадала — допустим, пострадал и ты. Ну что ж, ты мог уехать, искать счастья на Западе, как поступила куча других, пострадавших куда меньше. А ты этого не сделал, слава богу, и хорошо сделал, что не сделал. Тем самым ты уже определил свою гражданскую позицию. Теперь нужно лишь одно — укреплять эту позицию и отразить ее в твоих писаниях. Я не жду, что это произойдет у тебя уже завтра — эдакие сальто в мышлении всегда лицемерны, а лицемерие в литературе распознается мгновенно, если только читатель не тупица.

(Ну вот, опять трактат, будто из книги, — а что делать, когда собственные дети порой выводят из себя!) Крчма оглянулся — Надя стоит, держа в руках выдвижной пол клетки: наверное, слушает. Но вот отвернулась, сбросила нечистоты в ведро.

Камилл вздрогнул, щелкнул по рукописи.

— Не знаю, втиснется ли моя «концлагерная», до некоторой степени психоаналитическая повесть в то узкое русло, которое только и осталось для прозаиков. Потому что река нашей литературы уже не образует дельты, разветвленной на множество рукавов и протоков, а течет по узкому, со всех сторон обозримому, легко регулируемому ложу…

— Да кто тебе это, черт побери, напел?! — Крчма повысил голос. — Нет ничего хуже, когда одаренный человек ожесточается оттого, что остальной мир смотрит на вещи не так, как он!

— И еще одна помеха моему писанию, — не слушая его, продолжал Камилл. — Возникает оно при искусственном свете, в смраде от мышей и крыс, буквально в подполье, меж тем как подлинное творчество, столь чуткое к пульсу жизни, должно обдуваться свежим ветром новых, лучших времен…

— Знаешь что? Вместо того чтобы злить меня, попробуй написать сатиру на дурных газетчиков, засоряющих наш язык штампованными фразами…

— И вы издадите ее за свой счет. Только будьте осторожны, пан профессор, вам еще не так близко до пенсии! Не хотите ли вместо этого прочитать кусок из моей повести? Не бойтесь, я вам дам то, что уже перепечатано на машинке.

Ох, и взбесил меня этот Камилл! Не будь здесь этой девчонки, отделал бы я его так, что последняя собака им бы побрезговала! Однако по старому армейскому правилу нельзя ругать при подчиненных даже самое мелкое начальство. Да, иной раз эти мои чертовы детишки заставляют меня дьявольски сдерживаться… Как, например, Мишь.

— Давай свой кусок, психоаналитик! И не забывай так уж напрочь Руженку Вашатову — у нее в библиотеке уйма возможностей подкинуть тебе в поучение тысячу и одного добротного писателя-реалиста…

Надя чистила клетки; ее бриллиант на цепочке, попав в свет ламп, рассыпал сказочные, театральные искры.

— Красивый у вас кулон, — Крчма решил перевести разговор.

И вдруг ему страшно захотелось уйти, выбраться отсюда, он сам себе показался неловким, лишним — и сам за это на себя обозлился.

Надя поднесла руку к кулону и с опозданием улыбнулась странной, судорожной улыбкой.

— Пойду хоронить мышей Шимандла. А то пан доцент Пошварж совсем сбесится, — сказала она Камиллу, глядя на него широко открытыми немигающими глазами; в неестественном освещении лицо ее казалось совсем бледным, как лицо мертвой. Крчма с удивлением заметил, что в тот момент, когда Надя повернулась к двери, глаза ее наполнились слезами.

— У девчонки что — нервы не в порядке? — раздраженно осведомился он, когда шаги девушки стихли на лестнице.

— Дома у нее неладно: отца приговорили к пятнадцати годам. За какую-то загадочную антигосударственную деятельность.

— Она, видно, из богатой семьи: бриллиант-то настоящий.

— Мать ей подарила к двадцатилетию…

Камилл осекся, словно слишком подробная осведомленность о домашних делах Нади его в чем-то изобличала. Но интуиция Крчмы уже снова работала надежно. Оба вы с ней переспали, дети мои, мне-то очки не вотрете. Впрочем, вы народ совершеннолетний, и вмешиваться в эти ваши делишки я бы поостерегся, будь я вам даже отцом родным.

— Уже встаешь? — с некоторым неудовольствием зевнул Камилл. — Сегодня же воскресенье!

— А ты объясни это ребенку… Да я и не усну больше. Одно утешение, что такой рев поднимают только будущие личности. По крайней мере так утверждает ваш знаменитый проповедник Крчма — заходил к нам как-то.

Понимаю этот тон и могу почти дословно воспроизвести мысли моей молодой жены: воскресное утро могло быть настоящим воскресным утром, могла быть поездка за город на машине с лыжами на крыше: нынче снегу навалило много, даже в окрестностях Праги… А то — экспромтом визит к ее родителям в Рокицаны. (Кто-нибудь из подружек, обуреваемых медовой завистью, обязательно явится поглазеть не только на автомобиль перед ее отчим домишком, но и на ее писателя — как же, простая девчонка с почты, а какую партию сделала, стервоза.) Вместо этого — стереотипное утро без всяких событий, если не считать событием крики Якоубека. Пеленки, купание, кормление, потом завтрак за кухонным столом; Камилл не привык завтракать в кухне, словно поденщик перед работой, но куда Павле ставить поднос с завтраком, если комната так загромождена, — на письменный стол?

Сытый Якоубек наконец уснул — перспектива тишины часа на два. Вывозить ребенка в коляске на прогулку в заснеженную Стромовку еще рано,

— Хочешь, Павла, прочитаю тебе кусочек из того, что я написал за эту неделю?

— Прочитай.

Следовало бы прочитать ей не выбирая, чтобы не повлиять на ее суждение — читатели ведь тоже будут читать не только самые удачные пассажи (господи, будут ли вообще когда-нибудь у меня читатели?!). Но автор — более хрупкий сосуд, чем обыкновенный средний честолюбец, и Камилл выбрал страницу, которая казалась ему наиболее удавшейся:

— «И снова Петр погрузился в глубины интроспективного самоанализа: что такое я, зернышко гранита, строптиво скрипящее под размалывающими колесами жестокости, жалкий атом звездной пыли в ледяном космосе отчужденного равнодушия тех, кто на свободе, эгоистически счастливых по ту сторону колючей проволоки бесправия? Да не будет благословенно ваше довольство тем, что не вы, а кто-то другой умножил собою число принесенных в жертву— до дна осушат они инфернальную чашу отрицания всего, что вознесло человека к торжеству духа»…

— Не так громко, ребенка разбудишь.

Кажется, я увлекся, переживая собственные мысли, фразы звучат хорошо, ритмично, только поймет ли Павла то, что будет ясно всякому зрелому читателю, который сразу распознает: прозаик Камилл Герольд начинал как поэт…

Он стал читать дальше, с трудом сдерживаясь, чтоб не повысить голос (Якоубек!), а когда под конец полуобернулся от стола, глазам своим не поверил: Павла мерила сантиметром какую-то ткань…

— Вот прикидываю, хватит ли этого шелка на блузку с длинными рукавами… Некоторые женщины покупают материю в обрез, да еще спрашивают, не выйдет ли платье на лето… Но я слушаю, слушаю каждое слово!

Камилл медленно сложил листки.

— Так что же там дальше-то?

— А дальше ничего нет.

Павла повесила сантиметр на шею.

— Ты что, обиделся? Камилл не ответил.

— Это несправедливо, Камилл! Тут стараешься…

— …не слушать эту болтовню, не правда ли. Подождала бы эта блузка пять минут!

— Не подождала бы, — твердо возразила Павла. — Потому что моя знакомая придет за готовой блузкой через три дня!

— Какая знакомая?

— Которая заказала мне… У Камилла опустились руки.

48
{"b":"546513","o":1}