— Я не танцую, — с невинным видом произнесла по-английски Ивонна, а в глазах ее играла провокативная смешинка.
Солдат пожал плечами — ему и в голову не пришло пригласить другую девушку. Он отошел, и в наступившем неловком молчании Ивонна рассчиталась с официанткой, на прощанье вынула из сумочки целую картонку с кремешками для зажигалок.
— Твой, видно, стерся… Good chance![50] — И, коснувшись двумя пальцами плеча девицы, ушла.
Швейцар в Парк-отеле поклонился ей, не осмелясь спросить пропуск: внешность Ивонны как бы автоматически зачисляла ее в число «allied»[51]. Ее встретил знакомый запах, пропитавший просторный холл в стиле модерн. Запах этот был скорее неприятным: смесь сладковатого сигаретного дыма и навощенного паркета. За входящими, как и прежде, увязывался старый знакомый, пожилой человек в поношенной зеленой ливрее с ящичком в руках, в самые неподходящие моменты надоедая гостям, он канючил на своеобразном англо-туземном языке:
— Schuh polish, pleas…[52]
Но в такую ясную солнечную погоду не было желающих почистить обувь.
Портье сказал Ивонне, что пока никто о ней не справлялся. Она попросила, когда придет мистер Ник Марло, направить его в кафе. Из какой-то сентиментальности Ивонна села за тот самый столик, за которым они обычно завтракали с Ником, когда еще занимали в этом отеле большой номер с ванной. И опять, в кои-то веки, заказала виски с содовой — это пойдет уже на счет Ника, слава богу, конец унизительной необходимости экономить.
И вот она увидела его. Ник шел к ней знакомой, быстрой, несколько рассеянной походкой людей, вынужденных часто менять место своих действий, людей, чьим уделом стала постоянная спешка. Он и писем-то ей, в сущности, не писал, только слал телеграммы с ласковыми словами — даже из Парижа одну отстукал.
— Айв, дарлинг!
Как хотелось ей вскочить, броситься ему на шею — преодолела себя, осталась сидеть: это ему за то, что долго отсутствовал! Ник взял ее за обе руки, перецеловал кончики пальцев, потом наклонился, чмокнул в губы.
— Сказать не могу, как я счастлив быть снова с тобой…
— Надеюсь, теперь уже навсегда! Так тебя даже во время войны не мотали…
— Положение сложное, дорогая. Как сказал Черчилль, когда Кейтель подписывал капитуляцию: «Война кончилась, нас ждет трудный, трудный мир…» — Ник оглядел кафе, в его голубых англосаксонских глазах появилось растроганное выражение.
— Как мило, что ты по-прежнему занимаешь место за нашим столиком! Но теперь я хочу поздороваться с тобой без свидетелей, наверху…
— Где наверху?
— В нашем номере!
— Для этого, дарлинг, нам надо его иметь. Он не понял.
— Ник, твоя широкая душа иной раз забывчива. Ты оставил мне на все про все восемьдесят долларов — по-твоему, как долго могла я жить на эти деньги именно в Парк-отеле? Не говоря о том, что через неделю мне намекнули, что номер нужен для американского гостя…
— Господи, на что же ты жила?!
— На эти восемьдесят долларов.
— Я провалюсь со стыда! Ведь ты, наверное, даже голодала!
— Ну, не такая уж я нюня: раз не было тебя, я обратилась к моему бывшему супругу. — Ивонна глянула уголком глаза, как это сообщение воспримет Ник. — Однако господин лейтенант Цигфельд мгновенно нашел отговорку: у него, видишь ли, беда, возвращался с какой-то fancy-party[53], имея в себе около литра водки, сбил кого-то машиной и, чтоб дело не передали военному прокурору, вынужден был отвалить порядочную компенсацию. И дал мне всего полсотни долларов. — (О том, что мы с ним в тот вечер разок переспали, Никушке, пожалуй, ни к чему знать, да и мистер Цигфельд, в собственных интересах, не станет об этом распространяться, на подлеца он не похож. Кстати, аргументировал он довольно логично: должен же я узнать, на ком был женат… К тому же за ужином с ним я изрядно нахлебалась коньяку и толком не понимала, что со мной происходит, а ведь даже в самой Библии сказано, что неведение— не грех!) — Эти полсотни ты должен ему при случае вернуть.
По кафе проходил какой-то лейтенант с двумя молодыми женщинами, причем та из них, которая была красивее другой и одета ярче, оглянулась, крикнула что-то Нику через весь зал, но в это время за окнами проезжал автобус, ее слов нельзя было разобрать; женщина, широко улыбнувшись, помахала Нику — Ивонна заметила, что ему это не очень приятно.
— Минутку, Айв, я сейчас вернусь.
Через стеклянную дверь Ивонна следила за Ником: подойдет ли он к этой троице, заговорит ли с этой броской, блестящей женщиной? Но Ник прошел прямо к портье и вскоре вернулся с ключом в руке.
— Итак, у нас снова есть свой номер, и даже тот же самый, к которому ты привыкла. Пошли!
По дороге он заказал бутылку шипучего. Юный лифт-бой в форме, с видом присмиревшего бывшего гитлерюгенда, внес в номер ручной багаж Ника; на Ивонну дохнуло знакомой атмосферой слегка обветшалого люкса, которой она так упивалась в первые недели по приезде.
— Значит, я отказываюсь от моей жуткой комнаты?
— Конечно, дарлинг.
Только теперь она повисла у него на шее; за долгую разлуку в его ладонях накопилось столько тоски по ней — Ивонне казалось, будто он открывает в ней новую, совсем еще не знакомую любовницу, в ласках Ника всегда был оттенок немного жестокого азарта, ему было плевать на то, что в незапертую дверь в любую минуту может постучать официант с бутылкой вина. Сознание этого возбуждало и Ивонну, так же, как то, что оба они даже не разделись, — и опять она проваливалась в головокружительную бездну, едва восприняв слухом собственный искупительный вскрик.
Потом, расслабленная и утоленная, она чувствовала на своей руке ладонь Ника, уже успокоившуюся, уже безучастную; в горьковато-резком привкусе шампанского был оттенок упрека за слишком поспешное соитие, без нежности, без чувства; да и в слишком быстро наступившем успокоении крылось ощущение какой-то потери. А духота, вливавшаяся в открытое окно, словно сгустилась к вечеру. Ивонна лежала на кровати, уставившись в потолок — она наизусть помнила лепной орнамент с тех дней, когда они жили тут в первый раз. Только один кусочек отвалился — вероятно, лепнина треснула во время налетов и теперь постепенно осыпается, когда по улице проезжают тяжелые американские автофургоны.
И бог весть почему, с сумерками к Ивонне подкралась знакомая тоска — как ни странно, в те месяцы, когда с ней не было Ника, ей легче было отогнать эту тоску, чем теперь, когда он здесь, рядом, и равномерно дышит, уснув на соседней кровати. Ивонне вдруг представилась ее белая девичья комната, а за дверью размеренные шаги отца — он не желал выходить на улицу, чтоб не видеть немецкие мундиры, и свой ежедневный моцион упрямо совершал дома. Иногда Ивонна выходила, кричала ему, что этот топот мешает ей заниматься… Теперь она упрекает себя, что была мало ласкова с отцом, но поздно, теперь уже все — поздно… Поздно — не увидишь ни Миши с ее вроде наивными дерзкими вопросами, ни бледного тонкого лица с задумчивыми глазами — лица непризнанного поэта и, как подозревает Ивонна, не слишком-то счастливого отца семейства, Камилла… Поздно — не услышишь беспечный баритон силача Пирка, который и понятия не имеет, что обладает даром излучать оптимизм и уверенность. Вот они проходят перед закрытыми глазами Ивонны: приглаженный Мариан, истеричка Руженка, худосочный поклонник Гейниц, взгляд которого всегда будто уклоняется, даже когда он смотрит прямо в глаза, и, наконец, Роберт Давид, который порой, не считаясь со своим достоинством страстного пропагандиста родной речи, употребляет слова с забавно смещенными значениями… Роберт Давид — по молодости души как бы один из ее одноклассников! В следующий раз все соберутся без нее… И вдруг видение незанятого стула в «Астории» — как провал на том месте, где когда-то стоял сгоревший мост., Ивонну всю облило внезапным испугом, гнетущим чувством, что она вырвана с корнем!.. Старого дома уже нет, а новый еще не нашла…