Литмир - Электронная Библиотека

Потом он в некоторой нерешительности постоял перед письменным столом — что-то мешает ему еще хотя бы раз опуститься в то самое кресло, сидя в котором он принимал своих подчиненных. Такие знакомые предметы — его настольная лампа с зеленым абажуром, его кнопочный диктофон, его араукария на подставке для цветов у окна, его справочная библиотечка… Ничто в них не изменилось, ни форма, ни цвет, ни функция, и все-таки они уже совсем другие, до странности отвлеченные. Все это теперь — не его, а институтское. Только сохранить бы холодное достоинство, мыслить без эмоций, конкретно — пускай проявится все лучшее, что в течение тридцати четырех лет, с первого школьного класса, внушал нам мой учитель, а ныне и пациент — Крчма. Снова, после стольких лет пренебрежения к нему, спрашиваю себя по-старому: а как бы повел себя в такой ситуации Роберт Давид? Вопрос поставлен неверно: он никогда бы в такую ситуацию не попал. Но будем исходить из того, что случилось, что есть. Labor improbus omnia vincit[92] — вот что ответил бы он, спроси я его совета. Труд, труд, какие горы труда громоздятся перед человеком науки — ах, откуда это сословное высокомерие? — перед всяким человеком, даже когда он считает, что уж никогда ничего не сможет сделать. Труд — как бегство, как искупление; не по грехам, а по труду будут судить меня малые небеса, подобающие моему ограниченному масштабу.

Крчма лежит в небольшом специализированном отделении стационара, что за зеленым поясом институтского сада. После того как мы с ним разошлись, почувствует ли он удовлетворение от моего падения? Скажут ли ему об этом, с оттенком злорадства, сестры или пощадят его? При его болезни особенно важно психологическое воздействие врача… Может быть, то, что он находится под личным наблюдением снятого директора, лишит его необходимого доверия ко мне как к врачу…

Опять я мыслю категориями обиды и несправедливости, а это недостойно человека. Потерять научный кредит скверно, но утратить обыкновенное человеческое достоинство — этого в моем положении нельзя было бы пережить…

Вдруг Мариан застиг себя на том, что идет к Пошваржу. Уже не вызывает его по телефону в директорский кабинет — сам идет. (Теперь мне уже не светит никакой командировки на Запад, без всякой связи почему-то мелькнуло в голове.) Все сегодня ведут себя необычно: Пошварж, несколькими годами старше Мариана, встал, словно перед начальством.

— Ты будешь теперь директором, и у меня единственная просьба: устрой, пожалуйста, чтоб никто, ни врачи, ни сестры, не говорил Крчме, что произошло. Это могло бы плохо повлиять на психическое состояние больного. Раз уж я взял Крчму к нам, то хотел бы, как врач, быть при нем до конца, и только после этого уйду из института.

— Сделаю, положись на меня, коллега…

Какой сердечный, человеческий тон — в ящике твоем лежит козырь против меня, который должен был обернуться твоим торжеством, а теперь вдруг такое понимание… Знаем мы эту корректную любезность к павшему главному сопернику…

— Впрочем, Мариан, еще неизвестно, я ли буду директором…

Ну, этого ты мне не говори, отлично знаешь, как знают и все прочие: богиня Нике склонилась на твою сторону…

Мишь завернула за угол и перед ней возникло знакомое здание института, одновременно — обычное сомнение последних недель: пройти прямо в отделение, где лежит Крчма, или сначала к Мариану? Роберт Давид — его личный пациент, и приличие требует не обходить Мариана. Но видеться с бывшим мужем довольно тягостно; раньше Мишь, если уж иначе было нельзя, заходила в его просторный, представительный директорский кабинет, а теперь… Встречаться с ним в тесной рабочей комнате, в той самой, где Мариан когда-то начинал… Теперь он уже не делит ее с Перницей. Неужели тихое торжество Пошваржа выразилось в том, что он поместил Мариана именно сюда? Да нет, Пошварж все-таки не Гитлер, приказавший главнокомандующему разгромленной французской армии подписывать капитуляцию в том самом салон-вагоне, в котором когда-то, после первой мировой войны, представителям Германии пришлось выслушать унизительные условия перемирия.

Но Мариан поступил мужественно, проглотив ради Крчмы всю горечь и оставшись здесь до тех пор, пока…

— Боюсь, время Крчмы исчисляется уже не неделями, а днями, — такими словами встретил Мишь Мариан. — Хронический лимфолейкоз получил такое развитие, что, кажется, надо уже говорить о лимфосаркоме.,

Врачи и ученые часто забывают, что разговаривают с непосвященными, — или Мариан рассчитывает на то, что я четыре года проучилась в мединституте? Но помню я эти названия или нет — смысл диагноза понятен каждому.

— Кроме инфицированных легких обнаружились еще инфильтраты на мозговой оболочке, а это дает весьма печальный прогноз. Мы делаем все возможное: переливание крови, лучевая терапия в сочетании с применением кортикоидов, разумеется, цитостатики… — Мариан скромно умалчивает о том, что основу лечения составляет тот самый цитоксин, который принес такую славу его авторам; лечащий врач во время одного из предыдущих посещений Миши сказал, что цитоксин облегчил для Крчмы тяжесть болезни. — Теперь мы прибавили еще и антибиотики…

Путь через сад к небольшому тихому павильону для Миши — словно предвестие предстоящего пути на кладбище.

Как горестно-резко изменилось с последнего ее посещения серое лицо больного! Нос над моржовыми усами заострился, торчит на осунувшемся лице. В глубоко ввалившихся глазах — никакого выражения; вот и настал час, которого Мишь ожидала со страхом в душе: когда-нибудь придем к нему, а эти глаза, в которых всегда было столько интереса и участия, уже не ответят ей.

Как это угнетает — фальшиво беззаботные монологи, слова, брошенные в пустоту, — ас постели ни намека на участие. Проблемы Миши, успехи ее в создании фильмов для детей, а в последнее время уже и мультфильмов с серьезным философским подтекстом для взрослых — все это разом оказывается таким мелким и неважным перед отсутствующим взглядом больного, чья душа была так богата, а теперь в ничего не воспринимающих потускневших глазах его уже видение смерти…

Как ясно и четко вспомнился Миши их коллективный визит к Крчме две недели назад — кроме Руженки, у его ложа собралась вся Семерка, и Роберт Давид пришел в состояние надрывающей душу эйфории, которая, по словам врачей, типична для этой формы бластического лейкоза!

«…Только прошу, никаких трагических физиономий, не то рассержусь. Что не докончено, то не совершено, и это, что поделаешь, относится и к человеческой жизни; важно только завершить ее на приличном, достойном уровне…»

«…А знаете что? Вот вам ключи — устройте потом этакую маленькую, только из вас семерых, „Асторию“ в моей квартире. И заберите что кому понравится. Родственников у меня нет, а государство простит, если его право наследования немножко урежут. Глупых вещей у меня почти не было, и я буду рад, если хорошие вещи попадут в хорошие руки. Пирк, ты не забудь взять виолончель, у нее четыре струны, как у твоей скрипочки, может, еще научишься пиликать на ней — раз ты теперь опять машинист, свободного времени у тебя прибавилось. То, что ты сделал, вещь противоестественная — не знаю, чем это подтвердить, но что-то говорит мне, недолго ты останешься на локомотиве: твое место уже не там…»

«…А ты, Мишь, всегда простаивала перед теми гравюрками, словно богомолка перед святыми мощами: возьми же их все, а к ним прибавь еще и черный уэджвудский сервиз…»

«…А пряности-то — в тех баночках на кухне драгоценнейшие приправы, я ведь был знаменитый повар, Ивонна! Только будь внимательна: в баночке, на которой написано „Кориандр“, почему-то очутился бадьян… Елки-палки, Мишь, если ты сейчас же не спрячешь свой платочек, я всерьез рассержусь: всегда у тебя хватало чувства юмора, так пусть же и теперь — и, разумеется, после тоже, слышите, ученики мои, — и после тоже! Вино найдете в кладовке, есть там еще неплохие сорта, даже бутылка „Жерносека“, его теперь днем с огнем не достанешь во всей Праге, Если, случаем, придет с вами и Руженка, ей дайте только один бокал, чтоб пани редактор не ползала на четвереньках по квартире…»

вернуться

92

Все побеждает упорный труд (лат.).

123
{"b":"546513","o":1}