— Он уже больше полугода работает в Денвере, в тамошнем Институте гематологии.
— Вот совпадение — туда как раз поехала сослуживица моей жены, некая Люция Хароусова, знать бы заранее, могла бы ты послать через нее Мариану свежие пирожки!
У Миши екнуло сердце.
— Это… дочь того академика?
Знакомый кивнул:
— Говорят, папочка устроил ей там стажировку, что ли.
— …Папа, а Кашпарек-то… Кашпарек спрятался от волшебника в колодец, ну папа! — все дергал отца за рукав маленький зритель — до Миши только сейчас дошло, что он повторяет одну и ту же фразу уже в третий раз. Удивительно, как дети по-своему преображают действие — ведь ничего такого в спектакле не было…
Стажировка… И как раз в Денвер…
— Да перестань ты меня дергать, поздоровайся с тетей и скажи, как тебя зовут!
— Добрый день. Я — Йозеф.
— Добрый день, Йозеф. А я — Кашпарек.
Миши страшно хотелось заинтересовать Йозефа, поболтать с ним, чтобы не слышать больше имени Люции Хароусовой. Но малыш, надувшись, отвернулся от нее. Весь его вид говорил, что с человеком, который ходит в старшую группу детсада, негоже позволять себе подобную мистификацию!
— Ну пока, вон мой трамвай!
Мишь вскочила в первый попавшийся — даже на номер не посмотрела.
Мариан и Люция. Пять тысяч километров, они изолированы ото всех надежным сознанием, что между ними и домом — океан. Не достигнешь, не настигнешь. И никакого риска, никаких случайных злорадных свидетелей. Только болван поверит, что Люция работает не там же, где Мариан…
Так вот зачем он продлил свое пребывание в Денвере еще на полгода. Или знал заранее, давно обо всем договорился?
Это — конец. Только чудо еще может вернуть все к прежнему, хорошему… Но было ли это прежнее когда-либо вполне хорошим?.. Быть хорошим партнером в браке — значит, вероятно, признавать достоинства другого в мире его интересов, отличных от твоих. Но разве Мариана занимало что-либо иное, кроме ограниченного мира его науки? Кризис брака, пожалуй, не преодолеешь одной доброй волей, если нет постоянной готовности увидеть вещи другими глазами. (Умела ли я смотреть глазами Мариана? Ведь я почти и не знала его взглядов. Дружим с первого класса. А я до сих пор понятия не имею, рядом с каким человеком жила… Прошедшее время этого глагола вдруг поразило ее.). Способность вовремя уступить требует известной доли скромности. «Христианская скромность — ошибка, которую не может себе позволить ученый, — сказал как-то Мариан. — Чего бы он добился, если б начал сомневаться в превосходстве собственного интеллекта?»
Много хорошего привил ему Крчма, хотя в последние годы Мариан и не любит этого признавать; и много нужного для своей специальности он, безусловно, перенял от Мерварта — кроме одного: скромности, которая отличает людей с широким взглядом на жизнь.
Крчма приглашает иногда одинокую Мишь на свои музыкальные вечера. Иногда она встречается там с таким же непостоянным слушателем — Мервартом. А тот однажды сказал, что в научном мире очень мало энтузиастов науки как таковой; ученых гораздо больше занимает собственное преуспеяние. Мало людей, которых не отпугивал бы неуспех и не подкупал бы успех; мало кто из них в состоянии понять, что неуспех — лучший стимул прогресса, на них лежит ответственность не только перед собственными научными амбициями…
Да, но сердце, охваченное новой любовью, обычно преодолевает все препятствия, даже если они встают перед ним в форме ответственности перед другими. Значит, в этой новой ситуации мои шансы у Мариана практически близки к нулю…
Руженка готовилась идти домой, когда в ее маленьком кабинете зазвонил телефон.
— Хорошо, что я тебя застала, — услышала Руженка голос своей коллеги из другого издательства. — В Доме моды получили туфли на шпильках!
— Спасибо, что сказала, бегу туда! Ну, а вообще, как жизнь?
— А все то же: мечтаю наконец положить на стол приличное произведение. Мне теперь подсунули нового автора, фамилия как у того кондитера, — Герольд. Вон как. Камилл решил попытать счастья у конкурента…
— Это его сын.
— Не знаю, как решить. Написано неплохо, но сюжет… Какой-то индивидуалист после освобождения ищет спасения души в пограничье, потому что, пока шла война, расстроились его отношения с женщиной. Но он не может там ужиться, в окружающих видит только рвачей. Все они — просто непонятный сброд, и он, разочарованный, возвращается восвояси… Рукопись заинтересовала меня тем, что хорошо выписаны характеры и есть несколько удачных мыслей, но не знаю — рискнуть ли…
Похоже, Камилл отряхнул пыль со своей старой вещицы, сюжет которой возник у него тогда в Катержинках. Тогдашняя наша неудачная поездка туда — из первых пассивов на его счету…
Вместе с последним рассказом, который Руженка вернула Камиллу, это уже четвертая неизданная его работа. Руженка почувствовала, как взволнованно пульсирует кровь в висках: в эту минуту я, пожалуй, держу в руках его судьбу…
А последний рассказ… Слишком уж напоминает их злополучную вылазку в Крконошах, только, не в пример тому, как было на самом деле, сюжет оскорбителен до вульгарности: героиня, чтобы провести ночь на лыжной базе с партнером, которого она, вопреки его желанию, надеется привязать к себе, симулирует травму; партнер находит врача, но героиня сообщает партнеру ложный диагноз. А потом партнер случайно узнает от врача, что такой незначительный ушиб вовсе не мешал ей пуститься в обратный путь и незачем было ждать утра, когда в долину отправится санная упряжка, это напрочь парализует любовное желание партнера, которое уже возникало у него под влиянием обстоятельств.
Меж тем в трубке журчал ручеек женских забот: у сынишки обнаружилась грыжа, жалко малыша, но без операции не обойтись… А то платье портниха испортила, все же, пожалуй, лучше заплатить дороже, но шить в «Еве»…
Когда Камилл писал этот рассказ, он не мог не понимать, что это своего рода спор между ним и мной, хотя и скрытый от читателя. Хотел ли он отомстить мне такой насмешкой? Но за что? За годы товарищеской поддержки, преданного и безрассудного преклонения перед ним?
— …Да, да, Ярмила, я тебя слушаю…
Бывают изощренные оскорбления, они бьют по самому больному месту, простить их невозможно.
— …А что бы ты на моем месте сделала с такой рукописью?
У меня еще есть возможность. Отговориться, не признаться, что знакома с автором более четверти века…
— Тема мне сразу показалась странно знакомой. А, вспомнила: да эта рукопись уже побывала у нас!
— Вот как? А я и не знала! Почему же вы ее не взяли?
— Это было в седой древности, девочка, я тогда еще не работала здесь, знаю понаслышке. Тайцнер, кажется, испугался такого индивидуалистического и, судя по твоим словам, пожалуй, несколько антиобщественного звучания. Но все это было в пятидесятые годы, в эпоху производственных романов, теперь ситуация изменилась.
— Так что, считаешь, можно принять? Но это хоть и неплохие, а все же крохи с вашего барского стола?
— Ну, не смотри на это так, а впрочем, все зависит от тебя, дорогая. Герольд, конечно, был бы рад, тем более что недавно я вернула ему одну слабую вещь…
Неловкая пауза.
— Какие интересные новости ты сообщаешь. Только вытягивать их из тебя приходится чуть ли не клещами…
— Понимаешь, не хочется никого обижать. В конце концов, чем ты рискуешь? Ну, выругает тебя главный или директор, когда начальство начнет на него собак вешать… А что, ваш директор все еще такой порох? Кто-то говорил мне, что он вас там всех в страхе держит. Правда ли, что он хотел вышвырнуть Манека за то, что тот подсунул ему политически не очень выдержанную вещь? Наш Тайцнер так бы не поступил — с ним порой бывает трудно, но, когда его вызывают на ковер, он все принимает по-спортивному и на редакторах не отыгрывается. Ну, да ты сама сообразишь, ты же не считаешь этого Герольда графоманом… А платье советую отдать в «Еву», я там, правда, шила только юбку, но сделали отлично…
Лестница в патрицианском доме конца прошлого века вилась эллиптической спиралью. «Поднимаюсь по спирали», — подумал Мариан, но тотчас отверг такую образную формулу. Всего второй раз за все годы совместной работы идет он к Мерварту, в его квартиру на набережной Влтавы, на сей раз по его просьбе.