Угрюмых крыш накат тяжелый, Кювет с болотною травой. Иду я улицей Ежова – Какой-то сонной, не жилой. Как во вчерашний день заброшен, Но просвещенный «Огоньком», Я подхожу к дедку в калошах, И он кивает: «Тот... нарком!». Кивает, видно, по привычке, Мол знаю сам, нехорошо... Да вот и ржавая табличка На пятистеннике: «Ежо...». Глухой чердак, окно – бойница, А во дворе, что хил и пуст, В больших «ежовых рукавицах» Стоит боярышника куст. Крамольный факт советской были И этот благостный старик Вздыхает: «Власти нас забыли, Но я уж, господи, привык». Как жаль! Ни горечи, ни злости. И только – чем душа жива! – Он, будто собственные кости, Кладет в поленницу дрова. 1990 Твержу себе: остынь, не ратуй За «дело дедов и отцов», Придет пора сверженья статуй Последних «пламенных борцов». Пока они в державном гриме, Богам античности под стать, Не так легко расстаться с ними, От мук, от сердца оторвать. На площадях, открытых взору, Они и нынче, как во сне, На обновленную «Аврору» Наводят тонкие пенсне. В тяжелых френчах, битых молью, В пальто, похожих на броню, Не дай-то бог, уйдут в подполье, Замыслят новую резню. Уйдут, и преданны и стойки, – У слабой власти на виду, С «цепными псами перестройки» Соединяясь на ходу. Какие сладят нам оковы, Какой бесовский реквизит? Вглядитесь: холод ледниковый В глазах их каменных сквозит. 1989 Свидетельства современников, опубликованные в печати, говорят о том, что после убийства царской семьи в Екатеринбурге заспиртованная голова Николая II была тайно доставлена в Москву, в Кремль В стране содом. И все – в содоме. Пожар назначен мировой. И пахнет спиртом в Совнаркоме – Из банки с царской головой. Примкнув штыки, торчит охрана, Свердлов в улыбке щерит рот. А голова, качаясь пьяно, К столу Ульянова плывет. Он в размышленье: «Вот и ошиблись! Но ставки слишком высоки!» Поздней он скажет: «Мы ошиблись!» Но не поймут ревмясники. В морозный день эпохи мрачной, Да, через шесть годков всего. Они, как в колбу, в гроб прозрачный Его уложат самого. И где-нибудь в подвале мглистом, Где меньше «вышки» не дают. Из адской банки спирт чекисты, Глумясь и тешась, разопьют. И над кровавой царской чаркой, В державной силе воспаря, Они дадут дожрать овчаркам Останки русского царя. Еще прольются крови реки Таких простых народных масс. Тут голова открыла веки И царь сказал: «Прощаю вас...» Он всех простил с последним стоном Еще в ипатьевском плену: Социалистов и масонов, Убийц и нервную жену. ... Летит светло и покаянно На небо царская душа. И зябко щурится Ульянов, Точа клинок карандаша. Еще в нем удаль боевая, Еще о смерти не грустит, Но час пробьет... Земля сырая Его не примет, не простит. 1990 Мужик был злой и трезвый, как стакан. Речной вокзал закатом был украшен. Я речь повел, мол, видел много стран. Он оборвал: – А мне хватило нашей! Я проглотил глухой обиды ком: – Да бог с тобой, коль ты такой везучий, Вон пароход, катись ты прямиком На Север свой! – и кепку нахлобучил. Как много их, копя к эпохе злость, Бродяжа тут – при силе и при хватке, Легко спилось и в сферы вознеслось На нефтяной сибирской лихорадке. – Ну ладно, друг, ты тоже не дури! – Он взял меня за лацкан, – ну, манеры! – Я что скажу: да здравствуют цари – Хранители Отечества и веры! Я так и сел на ржавый парапет: – Ах, боже мой, зачем такие страсти? Какая связь? – Прямой как будто нет! – Он похрустел браслетом на запястье. И вдруг вскипел, выплескивая грусть. И, распалясь, кричал, как будто лаял: – Цари-то что! Поцарствовали, пусть, Алешку жаль – парнишку Николая... Теперь мужик сглотил обиды ком И устремил в пространство взор колючий: – Я сам читал, как он его – штыком. Бандюга этот, Янкель... гад ползучий! Со всех щелей повыползли они! Теперь бегут, почуяли оплошку. А было ведь – куда перстом ни ткни, – Везде они пануют... Жаль Алешку... И тут он встал – большой – у лееров, Взвалил рюкзак: – Ну, ладно, посидели... – Потом с борта махнул мне, – Будь здоров! Не вешай нос, все сладится, земеля... Потом зажглись на мачтах фонари, И, берега и воду баламутя. Вновь донеслось: «Да здравствуют цари!» Да. Может быть... При нынешней-то смуте. 1990 |