Будучи в услужении у Артемидора, Гелиас не мог быть ни шутом, ни соглядатаем: возле стола в небольшой, но изящной столовой художника он держал в руках амфору в форме лебедя, и, когда из серебряного клюва птицы соррентское или фабонийское вино лилось в хрустальный бокал, Гелиас соединял серебряный свой голос с тихим журчанием жидкости, декламируя нараспев греческие стихи. Уже не раз в течение этих нескольких лет служил он господину своему, ведущему свободный и яркий образ жизни знаменитого художника, в качестве доверенного лица и посланца в любовных делах, ибо никто лучше него не смог бы тайно передать опечатанную воском табличку молоденькой жене богатого старика, никто проворней и ревностней не стерег дом, в котором его хозяин приятно проводил время на свидании. Он хорошо знал, что будет после того, как художник вырвется из компании друзей своих и почитателей и, уходя, позовет его: «Пошли со мной, Гелиас!»
Однако в этой части города он еще не был со своим господином. Неужели Артемидор на самом деле устремился в сады кесаря, густая зелень которых покрыла часть Яникульского холма? Возможно, там ждет его богатая Фульвия, с которой он расстался год назад и которая до сих пор не перестала зазывать его к себе, или танцовщица Хигария, та самая андалуска с вулканическими глазами, чей портрет в образе сладострастно изогнувшейся в танце женщины с распущенными волосами и систрой[28] в поднятой руке он недавно нарисовал на стене своей спальни? А впрочем, кто может угадать, с кем встречается, каких удовольствий собирается вкусить в темнеющем саду тот, чьи уста так свежи и так часто смеются, чье сердце исполнено то высокой красоты искусства, то очарования жарких земных наслаждений? Но зачем он остановился в тени великолепной арки и без следа улыбки на задумчивом лице, казалось, забыл о цели своей эскапады?
А целью был вовсе не сад кесаря, как он о том сказал женщине, закидавшей его назойливыми вопросами. Предполуденные часы он сегодня провел в Авентинском портике, со вкусом и страстью перепоясывая цветочной гирляндой фигуру Эрато, музы поэзии легкой и любовной, среди плюща, с золотой лирой в руках. Несмотря на то вдохновение и то наслаждение, какими дарило Артемидора выходившее из-под его кисти белое лицо богини, время от времени взгляд художника падал вниз и блуждал среди колонн портика. Впервые в жизни он не видел ту, кого так хотелось ему видеть; впервые та, что так привязала его к себе, не явилась. Не привыкший к возражениям и неудачам, он проявлял нетерпенье, и было что-то детское в сердитом жесте, с каким он сунул палитру и кисти в руки своих учеников и придал пунцовым устам своим презрительное выражение. Он прервал работу раньше обычного и в многолюдном сопровождении, становившемся по пути еще более многочисленным, направился в термы, где долго плавал в наполненном холодной водой мраморном бассейне, а потом в зале ароматических масел против обычая своего резко отчитал служителя за то, что тот слишком обильно умастил его благовониями. Он презирал моду, требовавшую быть надушенным, и в зал духов заходил только для того, чтобы втереть масло фиалки в свои иссиня-черные волосы. На этот раз, по рассеянности, он позволил служителю втереть слишком много благовоний и, покидая термы, обрушивал стрелы своего язвительного остроумия на всех, кто на амбулатио, дворике для прогулок, приятельски приветствовал его. Находившемуся в ссоре с женой Цестию, чей портик он как раз расписывал за огромные деньги и который с высоты богатств и своей придворной должности приветствовал его исполненным величия жестом, он бросил:
— Как дела у достойной Флавии, супруги великолепного Цестия? С тех пор как ее начали интересовать иудейские или халдейские боги, Рим перестал видеть ее!
Кару, ближайшему другу одного из сынов императора, он заметил:
— Молодой ты еще, Кар, а от тебя духами несет, как от старой шлюхи!
Над Стеллием, богатым бездельником, балующимся поэзией и покупкой произведений искусства, посмеялся:
— Ты, Стеллий, со вчерашнего дня написал хоть пару плохоньких строк? А Аксий, этот торгаш из Сабуры, он что, снова тебя обманул, подсунув за безумные деньги поделку последнего ремесленника и выдав ее за шедевр Мирона или Праксителя?[29]
Обиженные, они недоуменно разводили руками, но молчаливо проглатывали колкости художника.
— Создается впечатление, — заметил Цестий, — что, после кесаря и его сыновей, художникам в Риме дозволено больше остальных. Другому не сошли бы с рук те дерзости, которые он себе позволяет. Но, наказав этого молокососа, мы оскорбили бы муз, которым он служит…
— И разгневали бы всех тех в Риме, кто восхищается живописным искусством… — добавил Кар.
— За нанесенную ему обиду римские женщины устроили бы бунт, как тогда, когда Катон запретил им носить золотые браслеты, — оборачиваясь в шелковое платье с широкими рукавами и удобно укладываясь на ложе, докончил белотелый красавец, ленивый Стеллий.
В доме претора Артемидор долго разговаривал с Фанией, которой он рассказал о той обиде, которую накануне нанесла Миртале служившая у нее Хромия. Час спустя Хромия, вставшая перед угрозой быть низведенной в низшую категорию домашней прислуги, огласила дом жалобным криком и проклятиями, на которые, впрочем, никто не обращал внимания, потому что семью претора занимали во сто крат более важные вопросы. Намедни, на пире в Палатинском дворце, Гельвидий за столом Цезаря вступил в острый диспут с министром казны, Клавдием Этруском, старым сирийцем и освобожденным рабом, который благодаря быстрому своему уму и восточной услужливости стяжал высшие почести при дворе и, серый, гибкий, покорный, служил уже седьмому императору подряд. Между этим придворным и отцом Гельвидия, старым несгибаемым республиканцем, существовала неприязнь, которая, раз вспыхнув, закончилась падением и гибелью последнего.
С матерью и женой претор разговаривал кротко:
— Простите, что я постоянно смущаю ваш покой. Мне следовало бы молчать, когда подлый сириец, потрафляя Веспасиановой страсти, представлял безжалостные и несправедливые планы новых налогов. И хоть известно, что будет именно так, как этот хитрый лис присоветует, я не могу сдержать раздражения. Над головой своею я чувствую дамоклов меч. Это дело Кара и Аргентарии. А если человек не уверен, каким будет его завтрашний день — белым или черным, то он не может хранить в душе своей голубиную кротость.
Теперь слова Каи Марсии, как правило исключительно во всем осведомленной, снова подтверждали те опасения, которые сегодня так ясно читались во взгляде Фании, когда она смотрела на взволнованное лицо мужа. Приняв в доме своем легкий прандиум, Артемидор сказал Гелиасу, чтобы тот шел за ним, и быстро и весело снова устремился к Тибрскому заречью, стал в арке Германика и суровым взглядом обводил украшавшие ее рельефы, представлявшие битвы и победы, одержанные одним из чистейших и благороднейших героев римской истории. Этой его чистоте и благородству, громкой славе и всенародной любви к нему завидовал Тиберий, властитель умный, но жестокий, тысячами кровавых жертв увековечивший дело предшественника своего, Августа. Не пал ли столь рано ушедший из жизни Германик жертвой его зависти и подозрительности? Может, не врут люди о яде, прервавшем нить яркой жизни?[30] Вот и его мать, когда Артемидор был маленьким, с ужасом в глазах рассказывала эту историю, в истинности которой он теперь не сомневался, осматривая рельефы, покрывшие изящные изгибы арки, этого памятника великому мужу, погибшему такой смертью, какая вскоре, быть может, встретит тех, чьи имена прошептали ему только что суетные уста Каи. Возможно, вскоре, как некогда Агриппина, супруга Германика, Фания, возвращаясь из далеких стран изгнания, здесь, в этом Тибрском порту, ступит с корабля на римскую землю и, призывая к отмщению, высоко поднимет урну с прахом убитого мужа!..