О ком они говорили, кого внезапно побледневшая жена претора сравнивала с преждевременно срезанными колосьями и срубленными дубами, Миртала не знала, но хорошо понимала, что тяжелой скорбью и кровавыми потерями отмечено не только прошлое, но — как знать, — может, и настоящее этого дома, в котором, несмотря на достаток, спокойствие и частое веселье, чувствовалась как бы висящая в воздухе слеза невыплаканной скорби или воздыхания о неосуществившихся высоких стремлениях.
Без всякого опасения переступала она теперь порог дома претора. Она уже знала этого римского сановника и хорошо представляла, как он выглядит. В ней еще свежи были воспоминания, как задрожала она и побледнела в первый раз, когда вбежавший в перистиль молодой слуга объявил о приближении хозяина дома. В перспективе открытой настежь колоннады, над которой, чтобы впустить летнее тепло и благоухание цветущих растений, подняли цветные покрывала, она увидела еще не старого человека, высокого, с черными, как смоль, волосами, крепкого телосложения, быстрым шагом преодолевшего два просторных зала. Уже издали она отметила его энергичные движения, прекрасные черты и черные брови, грозно сдвинутые над прищуренными в сосредоточенной задумчивости глазами. Переступив порог перистиля, он широко раскрыл глаза и взглянул на собравшихся там людей; дружеская улыбка смягчила жесткие черты его, мужественный голос, в котором чувствовалась привычка отдавать приказы и выносить приговоры среди широких пространств базилик и площадей, произнес теплое, сердечное приветствие, и, к ее несказанному удивлению, хозяин дома достал из-под складок плаща детскую игрушку. То был мяч изумительной работы, сделанный из гибких золотых обручей. Маленький Гельвидий подскочил к отцу, а тот на мгновенье поднял золотой мяч вверх на вытянутых руках, а потом, смеясь, с такой силой бросил его, что мяч, высоко подскакивая и звеня металлом, пролетел через весь перистиль и пропал в густой зелени лужайки, распростертой у подножия колонн.
Крича от радости, ребенок помчался за мячом, а Гельвидий Приск, скинув с плеч плащ, сел в кругу семьи за стол, уставленный фруктами и вином. На нем не было прекрасного платья претора, потому что прибыл он не из базилики, где отправлял высшее правосудие, а из терм, которые перед возвращением домой имел обыкновение посещать. Наверняка, когда он выходил оттуда, прежде чем сесть в носилки свои, которые несли несколько плечистых каппадокийцев[21] и сопровождала толпа друзей и клиентов, высокий сановник сей и строгий судья в одной из лавок, прилепившихся к термам, купил и с загадочной улыбкой спрятал под плащом игрушку, которой хотел обрадовать единственного своего ребенка. Теперь, в белой тунике, отмеченной пурпурной сенаторской полосой и подчеркивающей полное силы его гармонично развитое тело, он подносил ко рту чару с прохладительным напитком и уже совершенно умиротворенным взглядом озирал лица своих любимых. Однако он снова помрачнел и насупил брови, когда, отвечая на вопрос Музония, начал говорить о нашумевшем процессе Гераса. Что же натворил сей муж, стоик, давно уже живший вдали от шума столицы и блеска двора и чья голова несколько недель назад упала под секирой на Форуме, этом месте казней злодеев? Герас — злодей! О нет, это был добродетельнейший из людей, и философия стоиков, чьи взгляды он разделял, не могла сдержать его горячности, а удаление от мира превращало эту горячность в правдолюбие, не знавшее границ. Он вскипел. Публично, в цирке, указав пальцем на Беренику — когда она, вся в драгоценностях, мягко возложила голову на плечо Тита, — обратился он к сыну императора, сказав, что народ римский еще чтит семейные добродетели и что вид сих любезностей душу ему, Герасу, отравляет.
Слова его были встречены во многих местах цирка громкими рукоплесканиями, но вскоре голова Гераса рассталась с телом, а имение его Веспасиан отдал в управление Procuratora a rationibus, то есть казначея.
— Я сам посоветовал детям Гераса, — сказал Гельвидий, — чтобы они начали процесс об отцовском наследстве, и, прежде чем стороны предстанут перед сенатом, претор рассмотрит вопрос. Вчера со мной разговаривали посланцы Веспасиана, который боится выпустить из рук добычу… Сегодня в базилике Марк Регул, этот приспешник и подпевала Нерона, в течение трех оборотов клепсидры ядовитой слюной брызгал на память Гераса, а Плиний Младший, молодой человек, достойный своего великого дядюшки, выступал в защиту его детей…
Гельвидий прервал речь и отер каплю пота, которая стекала по его смуглому лбу.
— Продолжай, — шепнула Фания.
— Только поскорее, — призвал Музоний.
— Я признал правоту детей Гераса, — закончил претор.
Фания вскинула голову и побледнела.
— Правильно поступил! — сказала она и добавила тихо: — Это еще одна капля в чашу обид Веспасиана.
Огненные очи Музония стали влажными, а сжатые губы Арии дрогнули и прошептали:
— Всегда одно и то же! Всегда одно и то же!
В другой раз, сразу после прибытия претора, в перистиль вбежала женщина, уже немолодая, разодетая, с накладными рыжими волосами, с лицом, умащенным маслами, в платье, украшенном искусственными розами, поразительно похожими на настоящие не только цветом, но и запахом. Это была Кая Марсия, родственница Фании, одна из тех женщин, каких много было в Риме и которые по прошествии бурной и наполненной любовными утехами молодости старость свою тешили молодящими одеждами, пирами и упоительными зрелищами, но более всего — сбором и распространением самых разных новостей обо всех и обо всем. С самого раннего утра до сумерек, проводя время на улицах и на форумах, в портиках и садах, в храмах и термах, в прихожих и в триклиниях и при этом всех — от простого ремесленника и раба, прислуживающего в знатном доме, до высших сановников и самых изысканных щеголей, — всех зная и со всеми с удовольствием ведя беседы, они были в курсе всего раньше кого бы то ни было, а то, что они знали, они разносили по огромному городу скорее, чем императорские гонцы, которые спешат на быстроногих конях по дорогам, пересекшим страну. Благоухающая розами, легко, будто на крыльях, прижимая к груди маленькую собачку, мохнатая мордочка которой выглядывала из роз и пестрых материй одежды, Кая Марсия влетела в перистиль со словами:
— Приветствую вас, достойные! Привет тебе, претор! Я тут проходила и как раз увидела тебя, ты высаживался из носилок! Ты ведь был в базилике и наверняка не знаешь о самой важной новости дня! Сегодня ночью Домиция Лонгина пропала из дома мужа своего, Элия Ламии! Ее увел и в своем дворце держит Домициан[22], младший сын императора, да пошлют ему боги бесконечные дни жизни! Как тебе это нравится, претор? Бедный Ламия! Но мне нисколько не жаль этого слепца. Я ведь предупреждала его, а он мне только со смехом отвечал: «В каждой молодой и красивой женщине ты, Марсия, видишь самое себя, но знай, что моя Домиция ничуть на тебя не походит!» Его Домиция!
Не его она теперь, а молодого кесаря! И что теперь он сделает, этот влюбленный слепец? Я бы ему не посоветовала сражаться с Домицианом; капризам этого лысеющего молодого человека уступают и старый Веспасиан, и прекрасный Тит; теперь он добивается, чтобы его послали на войну с аланами. И у нас будет война. Ведь недаром в Сицилии прошел красный дождь, а в Вейях[23] родился поросенок с ястребиными когтями! Беды преследуют Рим. А ты, претор, будь осторожен. Я слышала, что ты жестоко оскорбил божества вынесенным тобой судебным решением по делу детей Гераса. Два дня назад за столом Веспасиана кто-то спросил: почему прекрасная Фания никогда не бывает на собраниях двора? Пророчат издание императорского эдикта, согласно которому всех философов выгонят из Рима. Цестий разводится со своей женой, Флавией, которую, кажется, иудеи научили почитать то ли ослиную, то ли козлиную голову. А вы слышали о драгоценном перстне, который Тит привез для Береники с Востока? Ни у одной из римлянок еще не было столь дорогих украшений, как те, которыми Тит одаряет свою иудейскую любовницу.