— На заводах, там с семнадцатого года капиталистов не видали, а рабочий класс сознательней нас, — сказал Ахрамеев.
— Там опилки не подсыпают! — крикнула Лена Ченцова.
— С рабочим тракториста не сравнишь, — тихо сказал Мирошков. — Я вот что за станком заработаю, тем и живу. — Он посмотрел на Игоря, как бы оправдываясь. — У тракториста другая линия. Жена в колхозе, корова, поросенок, участок соток тридцать. На худой конец и без МТС прокормятся. От колхоза отлепился и рабочим еще не стал…
— Поросенок тут ни причем, — внезапно обиделся Яльцев, — если у тебя рабочее сознание…
— То и поросенок у тебя сознательный, — захохотал Ахрамеев.
— А ты не шути, можно и без поросенка шабашки сшибать будь здоров.
Мирошков, слабо краснея, вздернул голову, стараясь смотреть прямо и в то же время ни с кем не встречаясь глазами.
— Нет, товарищи, подсыпать стружку не просто озорство, — горячо и убежденно сказал Ахрамеев.
— Вражеская выходка! — объявил Сысой.
— Какая-то контра орудует!
— Ну, уж сразу контра, — не соглашался Петровых, — скорее всего хулиган какой…
— Нет, это вылазка! — крикнула Лена Ченцова. Она вся трепетала от возбуждения.
Негодование и общий враг часто объединяют людей сильнее самых красноречивых призывов. Особенно в молодости, когда возможность борьбы заманчива, как праздник, когда воображение рисует врагов, известных по книгам и кино, и не каких-нибудь там бюрократов или врачей, а тех, кто травил скот, жег элеваторы, зарывал зерно.
Случай с опилками волновал как запах пороха и звуки выстрелов. У этих молодых, не видавших коллективизации, помнящих войну лишь детьми, заговорила кровь их отцов, которые когда-то насмерть воевали с кулачьем вот в этих же деревнях, дрались с немцем, партизанили в Бажаревском лесу…
— Помните, как враги наскакивали на Давыдова в «Поднятой целине» — произведении Шолохова? — зазвенела Лена Ченцова. — Давыдова тоже послал ленинградский рабочий класс…
— Ишь ты, как на уроке выдает! — подмигнул Ахрамеев.
Лена полоснула его уничтожающим взглядом, повернулась к Ахрамееву спиной и взяла за руку Костю Силантьева.
— …Человек рвался к нам со всей душой, а мы? Встречаем его, как в те времена!
Петровых покачал головой.
— Твои, девушка, догадки сладки… Да, может, уезжать-то было не дюже сладко. А он поехал — вот что ценить надо.
— А у нас ему подножки ставят…
— Ставят, которые бока себе пролежали…
На Игоря смотрели с восхищением, с гордостью, с сочувствием. Это было так неожиданно, что он растерялся. Он закинул ногу на ногу. Но тотчас почувствовал всю мальчишескую глупость этой позы. Он не знал, что ему делать, куда девать руки, ноги. Было бы легче, если б его ругали. Ему стало совестно, как будто он в чем-то обманул этих людей, и каждую минуту обман может раскрыться. Подумаешь, опилки — мелкое хулиганство, он хотел сейчас, чтобы в него стреляли ночью из обреза, тогда бы он…
Игорь встал, оперся о стол; все выжидающе смотрели на него.
— У кого есть ко мне какие вопросы? — с отчаянием сказал он.
Пробежал добродушный смешок. Кто-то разочарованно вздохнул.
— Товарищи комсомольцы! — медленно, угрожающе сказал Ахрамеев, Угольные глаза его посверкивали. — Надо иметь понятие. Какие наши задачи? — Он взмахнул рукой, чуть-чуть излишне картинно, за что немедленно получил отрезвляющий смешок Лены Ченцовой.
— Некоторые могут строить смешки, но опилки — это не факт, а истинное происшествие. Кое-кому не нравится дисциплина и наши рабочие порядки. Так я ответственно заявляю — у комсомольцев номерки будут висеть за двадцать минут до гудка!
…Рабочий день догорал, оставляя холодный, оседающий дым, стынущий металл моторов. День привык уходить вместе с замирающим перестуком движка электростанции, с меркнущим светом электрических ламп, но вот стих шум станков, погасли лампочки, а он все еще оставался в мастерской, в разноголосом, то затихающем, то вновь вспыхивающем разговоре.
Вышли из мастерской вместе. Ахрамеев запел «Матросский вальс», подхватить не сумели: не знали слов; несколько песен перебрали, никак не могли спеться, пока Игорь случайно не подсказал: «Крутится, вертится шар голубой». Это было уже у развилки дорог. Все остановились и не разошлись, пока не допели до конца.
— «Где эта улица, где этот дом», — пел Игорь, и ему хотелось, чтобы Тоня слышала его голос, слитый с этими нестройными, еще сбивчивыми, но дружными голосами. «Неужто это и впрямь может оказаться та улица и тот дом?» — скользнуло где-то тревожно и недоверчиво. Он усмехнулся, и все же от этой мысли остался туманный светлый след.
Домой он шел вместе с Мирошковым. На западе еще остывала желтая заря, а над головой небо быстро тяжелело густой синью. Снег, весь исхоженный, в черных дырках от проваленных следов, пахнул весной. В сумерках запах идущей весны был особенно явствен.
— Игорь Савельич, — вдруг тихо сказал Мирошков, — а шут с ней, с халтурой, возьму я с них быстрорезами.
Они подошли к дому. Сквозь освещенное окно виднелась большая, заставленная кроватями комната Мирошкова. За пустым столом сидели сыновья с ложками в руках. Жена Мирошкова резала хлеб.
— Сколько они платить договорились? — спросил Игорь.
— Семьдесят рублей… Вы только моей хозяйке не проговоритесь.
— Хорошо, — сказал Игорь, и ему стало обидно оттого, что никто не узнает об этом поступке Мирошкова, в газету не напишешь, даже Чернышеву не расскажешь.
— Только, чур, резцы мне, — предупредил Мирошков, — другие тоже могут постараться.
— А если в долг штучки три?
— В долг?.. Ладно.
Игорь вложил в рукопожатие все, что осталось недосказанным.
Запах весны и это огромное небо, пробитое тысячами мелких звезд, песня, что, разделившись, летела и со стороны Ногова и по дороге на выселки… Игорь остановился на крыльце. Впервые он прощался с прошедшим днем без горького чувства одиночества. Впервые он чувствовал свою силу и то, что он нужен, и то, что он что-то может.
Глава третья
Наутро Чернышев попросил Игоря принести сводку о ходе ремонта. Он только что вернулся из одного колхоза и опять уезжал в другой дальний колхоз, имени Чапаева. На вьюшке печки дымились его мокрые перчатки. Чернышев сидел, опираясь грудью о стол. Тяжелая голова его словно продавливала плечи.
Зазвонил телефон.
— Опять авария? — спросил Чернышев в трубку. — Больше машин нет. Остальные возят корма. Государство подождет два дня, а коровы ждать не будут, им есть надо. Да, разумеется, вам отвечать не придется, вы позвонили, вы свое дело сделали. До свидания. Всего хорошего. — Он аккуратно положил трубку на рычаг и некоторое время молча смотрел в стол.
— Авария — это тот же падеж… — сказал он. — Уже пять коров…
Он поднял голову, встряхнулся, спросил, как обычно:
— Есть какие-нибудь замечания?
— Нет.
— Подождите. — Чернышев потер лоб, что-то вспоминая, взгляд его прояснел, блеснул смешинкой, или это почудилось Игорю? — Значит, нет замечаний?
— Нет, — твердо сказал Игорь, в коридоре он встретил Тоню.
— Ну, как? — спросила она, кивнув в сторону кабинета Чернышева.
— Я про опилки не сказал.
Она удивленно изогнула брови.
— Боишься?
— В том-то и дело, что не боюсь. — Игорь улыбнулся и принялся ей объяснять.
— И все-таки чего-то боишься. — Она пожала плечами. — Не понимаю.
Комсомольцы по очереди группами дежурили у табельной доски. Они встречали опоздавших целым оркестром: били в рельсу, стучали по железной пожарной бочке, провожали с частушками до бригадира. Самые упорные противники табеля, и те не выдерживали дружных насмешек. С каждым днем на доске появлялось все больше номерков, они победно блестели за проволочной сеткой, как выбитые мишени.
Но, по мере того как табель налаживался, возникали другие непредвиденные трудности. При малейшей заминке с деталями бригадиры поднимали шум: какой толк в ваших гудках, если потом простаиваем часами! Раньше бригадиры как-то сами изворачивались, добывали, выпрашивали, выменивали детали друг у друга, теперь они дружно насели на Игоря: подавай, обеспечивай, мы вовремя приходим на работу, так и ты, будь добр, покрутись.