Это была всего лишь минутная слабость. Немедленно, как после грозового удара, заработали приборы защиты, приспособленные, натренированные регуляторы мозга, взвешивая, оценивая, придумывая новые комбинации, новую тактику, взбадривая силы рассудка… Нет, виновата только Сизова. Она постаралась изъять Малютина как союзника Лосева. Теперь она копает под самого Лосева. Простодушный чудак, он полагал, что имеет дело с благородным человеком. Ну, хорошо же! Будем действовать иначе. В конце концов объявлен шах, не больше. Надо играть умнее, и только. Постепенно все приходило в порядок. Но чувство доселе непривычного страха уже поселилось в душе Лосева. Страх был маленький, почти неощутимый, но он был.
Глава шестая
Молодость каждого поколения знала свои призывы. Сколько их насчитывает история комсомола! На борьбу с бандитизмом, в Чека, в торговлю, в авиацию, на Дальний Восток, во льды, туда, где ждало больше невзгод, туда, где было трудней, где обещали тяжкую работу, — туда комсомол посылал своих лучших. Это стало его привилегией.
В необъятных отцовских галифе, в косоворотках, громыхая фанерными чемоданами, поднимались по старой мраморной лестнице райкома за путевками на строительство Днепрогэса, на монтаж Сталинградского тракторного, Хибинского апатитового. Проходил год-другой, и в этих же четырех тесных комнатках второго этажа шумели уже другие ребята, требуя отправить их на флот, а их уговаривали идти на рабфак. И они, чертыхаясь, брали отстуканные на гремучем «Ундервуде» направления и шли. Они становились докторами наук, мастерами, адмиралами, художниками, великими летчиками, теми, кто нес на себе сегодня главную службу страны.
Отсюда, с этого подъезда, украшенного граненым петербургским фонарем, начались тысячи давних и новых дорог молодости, многие из которых были оборваны кулацкими пулями и финскими снайперами.
В июне 1941 года здесь чуть ли не дрались за право уйти на фронт добровольцами дивизии народного ополчения. С этой дивизией ушли почти все члены райкома во главе со своими секретарями Жорой Шестаковым и Ваней Соколовским. В обмотках, сунув в карманы по противотанковой бутылке, с одной осоавиахимовской винтовкой на двоих, шли они от райкома по главному проспекту района, вдыхая прощальную горечь мартенов Октябрьского и дымы Комбината и верфи, мимо сквера, где весной всем районом сажали липы, вдоль заваленной мусором набережной канала, которую так и не успели очистить в субботник.
Соколовский погиб, Шестаков остался служить в армии. Никто не вернулся в райком, никто не возвращается в юность.
В дни блокады весь райком помещался в кабинете секретаря. Там жили три девушки, дымила железная печурка, стояли три кровати и три письменных стола. Члены бюро сидели на кроватях, поближе к печке. Отсюда уходили девочки — бойцы бытовых отрядов, уходили в ледяные улицы спасать погибающих от голода людей. Сюда возвращались они окоченелые, измученные, пили хвойный кипяток, макали в жестяные кружки дуранду и медленно жевали ее расшатанными зубами. И вечерами тихо пели «Тучи над городом встали…»
Сюда принесли Лиду Ильенкову, раненную в живот на площади у райкома. Здесь она и умерла. На этот стол выкладывали первые образцы самодельных мин и автоматов. На том же «Ундервуде» при свете коптилки печатали инструкции о тушении зажигательных бомб. Дежурили на крышах. Сажали в садах картошку. Ломали деревянные дома. Совсем еще девочки и мальчики, со старческими морщинами на опухших лицах…
А позже, когда с окон смыли бумажные кресты, когда вместо ватников на вешалке висели шинели с отпоротыми погонами и полученные по ордерам пальто, когда члены райкома белили закопченные потолки и в секторе учета расставляли поредевшие карточки, тысячи слабых, еще прозрачно-голубоватых рук принялись расчищать завалы и восстанавливать район.
Чем требовательней кричали паровозы, подводящие пустые теплушки к щербатым от осколков перронам, тем быстрее росли комсомольские организации района.
Каждая юность принадлежала своей пятилетке, и каждая пятилетка требовала новых эшелонов. И вот они снова отъезжают от ленинградских вокзалов, со своими новыми песнями, на юг, на север, на Каховку, на Куйбышевскую.
До свиданья, мама, не горюй, не грусти.
Пожелай нам доброго пути.
И матери долго смотрят вслед тающему дымку, вспоминая свою юность, свою первую комсомольскую пятилетку, рейды «легкой кавалерии», сырые корпуса новых цехов, которые теперь кажутся такими темными и тесными…
Ты нужен! Для молодости нет более манящих слов. Ты нужен осваивать Арктику, ты нужен на лесоразработки, ты нужен в тундру, в тайгу, тебя пошлют на край света, ты увидишь метели, голую землю, отсырелую палатку, ржавую воду, вечную мерзлоту, испытаешь разлуку, тоску по родным, и гордость, и счастье идущего впереди.
В тот день, когда где-то зажигают новую домну, везут на элеватор зерно, разрезают ленточку у входа в машинный зал гидростанции, может быть, кто-то вспоминает о тебе, наш райком!
Тебе не очень-то легко было отдавать своих лучших ребят, у тебя самого дел невпроворот, ты собирался строить стадион и пионерские площадки и организовывать бригады по качеству… Но больше всего ты дорожил этим словом — «Надо!»
Никто никогда не занимался твоей историей. В твоих стенах никто не помнит, кто были твои секретари двадцать — тридцать, даже десять лет назад. Какие споры кипели здесь… У тебя нет старожилов, ты провожаешь в зрелость, и новые парни и девчата принимают дела и начинают составлять новые планы. Ты никогда не стареешь. Ты все такой же. Те же молодые, возбужденные лица и отчаянные диспуты о любви и браке, дымные, утомительные заседания, и та же неистощимая выдумка, начало всех районных затей: походов, месячников, карнавалов, фестивалей. Чуть выгнулись стертые тысячами ног мраморные ступени старого особняка: вместо ручного телефона, одного на весь райком, в каждой комнате вертушка с никелированными дисками. А знамя то же, немного обтрепалась бахрома, выгорел шелк, зато вместо двух орденов в углу, у древка, теперь четыре. И тот же бюст Ленина на кумачовой подставке, и на столе секретаря тот же бронзовый прибор с пушкой…
Но те, кто заседал здесь в снежные дни 1954 года, были уверены, что ничего подобного райком еще не переживал. Может быть они были правы.
С утра у дверей отборочной комиссии выстраивалась очередь. Бурливый змеевик ее заполнял приемную, вылезал в коридор, устраивался вдоль стен, на подоконниках, а к середине дня хвост уже вился на лестничной площадке. Комиссия заседала ежедневно, до позднего вечера, и очередь не уменьшалась. Подходили все новые и новые желающие, шли помимо местных комитетов, никем не рекомендованные, шли самотеком, шли взрослые, пожилые, смущенные своей солидностью, робея среди тонкоголосого гама. Райком захлебывался под напором нетерпеливого человеческого прилива. Получившие отказ грозились, уезжали в обком. Там они бродили толпами по кабинетам, где составляли графики отправки эшелонов, где на столах лежали пачки красных комсомольских путевок, — там они жаловались, требовали, упрашивали. Замученные обкомовцы, глядя на них стеклянными глазами, сипло кричали в телефоны: «Какая еще банкаброшница? Зачем туда банкаброшница? Все хотят! И парикмахеров не надо! Уже пятьдесят парикмахеров есть!»
Вокруг уполномоченных, приехавших из Казахстана и с Алтая, клубилась плотная, неубывающая толпа. Где лучше охотиться? Как с водой? Брать ли одеяла? А лыжи? А сетки от комаров? Сколько километров от железной дороги?
Растревоженный, взъерошенный предотъездной горячкой, город собирал счастливчиков в дорогу: готовили подарки, носились по магазинам, покупая рюкзаки, валенки, лыжные штаны. Из каждого самого маленького учреждения кто-нибудь да уезжал. Некоторые оборотистые директора норовили в этой горячке «списать на целину» всяких лодырей. Нескольких мальчишек сняли с поездов. Они бежали на целину так же, как двенадцать лет назад бежали на фронт, а до этого — в Испанию, помогать республиканцам.