— Чего тебе-то смеяться? — В голосе Ганны Остаповны и сдержанная симпатия, и удивление, и строгость. — Пусть уж те, кто задание выполнил, им можно и посмеяться, а тебе… Беда нам с тобою, Порфир. Парень ты боевой, и ссориться с тобой не хотелось бы, однако должна предостеречь: лодыри у нас не в почете. В нашем коллективе слово «лодырь» считается тягчайшим оскорблением. Одного в прошлом году обозвали лодырем, так он даже расплакался, к прокурорше побежал жаловаться, когда та приехала школу инспектировать…
— Я не побегу.
— Тебя никто и не оскорбил. Скорее ты меня, учительницу, оскорбил, что вот так небрежно к домашнему заданию отнесся. У нас работать приучайся с первых же дней. Ладно бы не мог, а то ведь можешь, сомнений в этом нет. А теперь из-за тебя всему классу придется снизить оценки…
— Хорошо, на завтра выучу.
— Вот это другой разговор. Это — слово мужчины. — И уже ко всем: — Будете добросовестными, дети, так и ссориться нам не придется, дружный у нас с вами сложится коллектив… Летом Марыся Павловна выведет вас в широкий свет, спортивные игры ждут вас на воде и на суше, конечно, это после того, как хорошенько потрудитесь в совхозе на моркови да на черешне… — Слова старой учительницы распаляют детское воображение. Мальчишкам хоть бы и сейчас броситься на прополку моркови, взобраться на черешни, откуда тебе аж смеются румянощекие «жабуле» да «ранние степные»… — А на то, что заработаете, школа приобретет вам осенью, к Октябрьским праздникам, форму морскую, на демонстрацию выйдете в бескозырках, точно юнги дальнего плавания… Вы же об этом мечтаете? Значит, главное — старательным быть, с юных лет приучать себя к честной трудовой жизни…
И как-то так получалось у Ганны Остаповны, что будто бы и не морализирует она, а просто дает этим стриженым свое материнское наставление, советует, как им вести себя в будущей жизни. «Она их любит, душой любит этих стриженых маленьких людей! — отмечала про себя Марыся Павловна, наблюдая с последней парты за уроком коллеги. — Для коварных, лукавых, бессердечных, для недобрых и добрых — для всех находится в ее душе запас материнского тепла… И, верно, ни опыт, ни знания, никакие педагогики не спасут, если не будет этого, если не почувствуют мальчишки сами, что относишься к ним справедливо, с надеждой, с любовью!..»
«Но они же несносны!» — слышит Марыся возражения от самой себя.
Да, несносны, но ведь ты… ты педагог, ты старшая! Каждый из этих детей должен ждать встречи с тобой, учительницей, как радостного события, как праздника своей души. Только входишь, они уже — все на тебя: что на лице? Какая ты? Что им несешь? И ты не должна их разочаровать. Приветливостью, теплом доверия должна согреть каждого. Должна одолеть его замкнутость и озлобленность, если перед тобой злой волчонок… Ганна Остаповна умеет, почему же тебе не суметь?
О Кульбаке она вечером запишет в дневник: «Возбудимый, почти невозможно заставить его сидеть на уроке тихо. Реагирует на все быстро, молниеносно. Ироничен, любит развлечься, даже за счет учителя. Диапазон мыслей довольно широк: от Хиросимы до Камышанки».
VI
На переменку они вылетают, как из пращи, в коридоре Марысю Павловну едва с ног не сбивают, хоть она и гимнастка. Для них она словно бы и не наставница, страха перед нею нет, и впрямь будто практикантка, с которой можно быть запанибрата. Мчится вот навстречу Кульбака, совсем ошалелый от радости, что вырвался на волю. Увидев учительницу, напружинивается, как хищный зверек, растопыренными пальцами в глаза нацеливается с разгона:
— Бегу! Лечу! Целюсь в левый глаз!
Кажется, так и проткнет насквозь. Прикусив губу, Марыся Павловна стоит не двигаясь. Налетай, мол, выкалывай… С перекошенным лицом, хищноватый, сам на себя не похожий, остановился, не добежав шага. Поразила его, видимо, эта выдержка учительницы, губа, прикушенная чуть не до крови.
— Что же ты? — Марыся Павловна наклонилась, подставляя незащищенное лицо. — Выкалывай! Левый или правый?.. Тебе станет легче? Ты будешь после этого счастливым?
Сорванец смущен. Освобождаясь от своего исступления, он стоит с недоброй, чужой ухмылкой. Рука, что перед этим летела, точно копье, нацеленное в глаза, спряталась за спину. Однако мальчишка еще не может признать своего поражения, еще не совсем сошла с него бессмысленная воинственность, растерянная улыбка кривит губы и, забытая, застывает на них.
Учительница кладет руки на плечи малышу, на острые его косточки:
— Я тебе враг? Я тебе что-то злое сделала?
И маленькое существо, заметив, как на глазах учительницы, появившись откуда-то из глубоких глубин, растет невероятно настоящая, совсем на мамину похожая слеза, вдруг как бы опомнилось, понурилось. Говорят, что эмоциональная слеза способна вылечить проказу. Кто знает. Может, это когда-то, может, где-то в Африке. А тут другое, видно, маму вспомнил, и шевельнулось в нем в этот миг, наверное, нечто такое, что способно, превозмогая собственную жестокость, заметить чужую боль. Пусть еще не почувствовать, пусть хотя бы заметить…
— Пошутил я, — говорит глухо, отводя в сторону взгляд. — Разве как на режиме, то и пошутить нельзя.
Такой он. И хоть только что нанес тебе оскорбление, после которого, казалось, должен был остаться в нем хотя бы след раскаяния, но нет, никакого следа, все это с него как ветром сдуло. После уроков он уже веселый и добрый, живо и остроумно рассказывает о своем рыболовстве да о каком-то бухгалтере, который, работая на силикатном заводе, сумел натаскать в портфеле кирпича на целый дом! Не все верят в существование того мифического силикатчика, а Порфира словно какая-то веселая муха укусила — пошел комиковать…
— Вот так он идет, вот так, вот так!
Вскочив с места, мальчонка, смешно изгибаясь, пускается изображать перекособочившуюся под тяжестью портфеля фигуру, в пылу рассказа он и не замечает, что под рукой у него вместо портфеля, набитого кирпичом, плетенная из соломы японская сумочка Марыси Павловны, которой она так дорожит.
— Оставь, оставь мою сумку — там кирпича нет, — смеется Марыся Павловна, забыв обиду: непосредственность хлопца, способность мгновенно переноситься в состояние беспредельного восторга обезоруживают ее. Горы педагогической литературы написаны о трудных подростках, о том, как подбирать ключи к их расхристанным душам, а встретится на пути такой вот Кульбака, и ты увидишь, что ни один стандартный ключик к нему не подходит. К тому же он и сам не хуже тебя психолог, только у него свой подход, своя шкала оценок, которая вытекает из его довольно-таки последовательного мышления. С товарищами сошелся легко, развлекает их разными проделками, шутками, безудержным фантазированием. И вправду можно заслушаться, когда он, очутившись в родной стихии, бурно жестикулируя, начнет показывать компании, как ловко ныряет на Днепре да как долго, задержав дыхание, ходит по дну, словно краб, и все это не выдумки, ведь и в характеристике записано, что под водой этот пловец ловко подкрадывался к курортникам-рыболовам и не раз откусывал их импортные блесны. Что касается рыб, то здесь он истинный знаток, расскажет вам о всех видах, какие только водятся в гирле, да какие выносливые они бывают — есть такая живучая, что полдня валяется на песке и все дышит! Словно чарами опоенный становится хлопец, когда начнет рассказывать, как играет-резвится рыба по весне, как, идя на нерест, в прозрачной воде по камушкам выгуливает рыбец: самки летают точно стрелы, а за ними — самцы табунами! Браконьеры с моста аж слюнки пускают, что столько под ними проплывает весеннего живого добра, а выхватывать не имеешь права. Известно Порфиру, которая и куда ходит на нерест, какая первой движется из гирла навстречу течению, потому что любит воду холодную, свежую, а какая трогается уже только когда речку прогреет солнце. Такое впечатление, будто и сам он где-то под водой с ними рос и собственными глазами видел, как одна рыба икринки к камышу прилаживает, а другая кладет свое потомство по дну, по камням, чтобы свеженьким течением перемывало, купало…