Напрягаясь от непривычных усилий, он вылущивал из мелочи повседневных своих работ сокровенное. Восемь часов отработал, а потом? Остальное время для себя? Но что значит для себя? Последний месяц у него не было и дня для себя, и все же то, что он делал, он делал для себя. Никто не заставлял его, ему самому так хотелось. Это была уже не работа, это была жизнь для урожая, для хлеба. И для себя?
Он все пытался определить ту долю, какую занимал его нынешний труд в жизни всей страны, и что именно из того, что он делал и делает, дойдет до того, будущего, которое называется коммунизмом.
Однажды, настраивая приемник, Игорь поймал голос, говорящий очень точно по-русски и в то же время не по-русски. Неуловимость этого «не по-русски» заставила его прислушаться. Диктор быстро-быстро, взахлеб, с притворным возмущением описывал бедственное положение в запущенных колхозах, беспорядки с трудоднем, уверял, что затея с целинными землями провалилась… Нелепая, злобная до глупости ложь почему-то никак не затронула Игоря. Он весело смеялся и пожимал плечами, дивясь тупости организаторов этой передачи. Как ни странно, его задела и возмутила та часть передачи, где приводились факты. Именно потому, что он знал эти факты, он мог судить, как хитро их передергивали, искажали. Получалась видимость правды, более бессовестная и несправедливая, чем самая явная ложь. Он, Игорь, Малютин, мог бы привести факты куда похлестче, но то он. Малютин, он мог позволить это себе, потому что это мешало ему, было его собственной бедой, издержками его работы, его неприятностями. Когда же он услышал то же самое оттуда, услышал, чувствуя злорадство за притворными вздохами заграничного голоса, в нем все восстало. Он почувствовал перед собой врага, не гнушающегося ничем, непримиримого, смертельного, его личного врага, который смотрел на него прищуренным зеленым глазом приемника. И, глядя в упор на тот глаз, Игорь представил себе тысячи километров, сквозь которые летел этот голос, земной шар и ту ничтожную точку, которую занимала на нем вся МТС, и даже весь Коркинский район. И вот, оказывается, откуда, из-за рубежа, жадно следят за этой ничтожной точкой, и все, что творилось здесь, было важным не только для него, Игоря, но и для того, чужого мира. Здесь, в Коркине, в Левашах, за Лискиной рощей, делалась международная политика, и каждый лишний пуд зерна или льна был не просто хлебом или тканью для людей, это был пуд на весах мира. Он делал страну сильнее. С ним считались дипломаты и генералы. Игорь представил себе огромные весы, на одну чашу которых положено все наше, а на другую — все чужое…
Он писал Тоне:
«Понимаешь, как важно быстрее сделать нашу страну самой богатой в мире. Чтобы у нас не осталось ни одного бедного человека. Ведь бедность для человека, царя природы, — это унизительно. Тогда каждый рабочий в другой стране скажет: «На кой мне дался капитализм, если при советской власти я стану богаче? Даешь советскую власть!» Никогда раньше не чувствовал я такого нетерпения: скорее, скорее работать, делать так, чтобы мы с тобой при жизни увидели земной шар нашим, коммунистическим. Мы с тобой можем успеть. Мне, думаешь, бесплатные пирожные нужны? Мне охота людей коммунизма повидать. Чтобы, куда ни поедешь — в Африку или на Кубу, — всюду свобода, никакого капитализма. Чтобы построить гидростанцию на Средиземном море (есть такой проект). Или, например, туннель через Берингов пролив…»
Случайно вспомнив свои рассуждения через год, он улыбнется их наивности, но сейчас они волновали его, как может волновать только собственное открытие. Так в школе на уроках физики он равнодушно заучивал закон Ома и схему электромотора, но как потрясло его, когда он своими руками смастерил моторчик, включил его, и мотор завертелся!
За время болезни Игорь как-то по-новому сошелся со многими людьми. Часто забегала Лена Ченцова, дочерна загорелая, с вечной «авоськой», в которой позвякивали какие-то детали.
— А как вы в ту ночь про Тоню рассказывали! О ноге забыли, — вспомнила Лена. — Меня завидки забирали.
— Чего завидовать! У тебя на этом участке без аварии обходится, — улыбнулся Игорь.
— Оно, конечно, само собой… — неопределенно тянула Лена. — Вот объясните: Тоня, когда за вас замуж шла, боялась?
— Чего же ей бояться?
— Ну да, по вам это — одно только счастье.
— Чего ты темнишь?
— Ничего не темню. У одной моей сестры свадьбу сыграли, а через полгода ушла она от мужа. Гулял. Никакой возможности не было. Вторая сестра тоже. Обманул ее один парень, киномехаником работал. Уехал, а ее с маленьким оставил.
— Ваню ты в подлости зря подозреваешь.
— Я этого не боюсь. — Лена подумала. — Мне что страшно; вдруг у нас не получится.
Игорь улыбнулся ее откровенности: что значит больной, за мужчину не считают.
— Не хозяйственный он, — размышляла Лена. — Городом порченный. Живет у родителей, строиться не хочет. Что ж это у нас получится?
— Мы тоже не строимся.
— Вы городские. У нас так не положено. Не век же нам по чужим людям жить.
— Не там ты счастье ищешь. Мы с твоим Ваней люди техники, у нас другие интересы.
— Оно, конечно, само собой. А я, Игорь Савельич, тоже человек техники. А вот боюсь: как поженимся, так мне с трактора уходить придется.
— Почему?
— Накормить надо, по хозяйству заняться, скотину прибрать, без этого какая я жена? — Она задумчиво развела руками, и коротенькие, тугие косички ее разошлись в стороны козьими рожками.
Игорь расхохотался.
— Полный кавардак у тебя в голове. Самане знаешь, чего боишься. Хозяйство требуешь заводить, трактористкой хочешь остаться, веришь не веришь, — каша у тебя форменная.
— Вот и я полагаю, что каша, — уныло соглашалась Лена.
А Игорь думал о том, почему в чужой жизни так просто все оценить и легко разобраться и видно, как надо и как не надо? Советы даешь, утешаешь. А вот у себя самого…
Последнее письмо Тони встревожило его. Показалось оно каким-то возбужденным, вкрадчивым, с непонятными намеками на важные дела: что-то должно решиться, кто-то что-то обещает. Ей, как всегда, удивительно везло: их комната, где жил Логинов, освободилась; Леонид Прокофьич переехал в новый дом, и она живет теперь на их прежней квартире.
Он ответил сдержанно: сиди там сколько тебе нужно, обо мне не беспокойся, у меня все хорошо. А сам перечитывал ее письмо, пытаясь угадать, как она писала его, как сидела, какое платье было на ней.
Он кидался в сон, старался избавиться от своей тоски по Тоне, но ему снились ее руки, ее губы, он просыпался среди ночи и, лежа в темноте, не мог понять, куда она исчезла и почему они оба сейчас так далеко друг от друга… Он заставлял себя думать о другом: о мастерских, о заводе, о чем угодно. Вот, например, ремонтное дело. Да, именно ремонт. Система ремонта тракторов, в сущности, куда прогрессивнее ремонта станков на том же Октябрьском. Допустим, на тракторе испортился мотор, его снимают, увозят на центральный ремонтный завод, берут оттуда взамен исправный и ставят на место снятого. Быстро и удобно. Станок же демонтируют тут же, в цехе, и возятся, возятся с ним недели две, а то и больше…
…Как они оба не ценили того, что были вместе! Она была здесь, а он занимался, куда-то уходил, вместо того чтобы сидеть рядом с ней, держать ее руки и смотреть на нее. Он вел себя по-скотски. Она тысячу раз права, что не торопится вернуться.
Взять бы сейчас ее волосы, запрокинуть ей голову и смотреть в коричневый блеск ее глаз…
Заходил Чернышев. Аккуратно вытирал ноги о половичок, доставал обернутую в газету книжку о каком-нибудь художнике. «Вот, обратите внимание», — он указывал на торчащие ленточки закладок. Игорь поделился с ним идеей централизованного ремонта станков. Вначале Чернышев торопливо поддакивал с тем преувеличенно оживленным видом, каким отвечают больным. Устало потирая глаза, он прикинул в блокноте экономический эффект и вдруг загорелся. Игорь воодушевился. Он вдруг подумал: значит, автомат для «Ропага» не единственное, на что он, Игорь, способен. Значит, его серое вещество, как говорит Жихарев, действует.