Всякая жизнь интересна…»
Не думаю, что это верно, что интересна всякая жизнь, запечатленная в воспоминаниях. Сильно сомневаюсь, что каждый, даже уверенно владеющий пером человек, может о своей жизни написать заслуживающую внимание других людей книгу. Я во всяком случае не настолько самонадеян, чтобы претендовать на это, на такой интерес к моей особе.
Мною, когда я взялся за эти записки, двигало совсем другое чувство. Здесь подходит другая формула Герцена — об «отражении истории в человеке, случайно попавшем на ее дороге». В этом качестве я здесь и выступаю.
Меня главным образом интересует отражение истории. И книга моя не традиционное жизнеописание. Она состоит из моментальных снимков того, чему я был свидетелем, а иногда и участником. Это накопившиеся за долгую жизнь случаи, происшествия, услышанные истории, наблюдения — драматические и забавные, печальные и радостные. Как мне кажется, они содержат те живые и достоверные (за это я ручаюсь) подробности реальной действительности прошлых лет — подробности политические, бытовые, психологические, — которые сито исторических трудов не удерживает, а без них трудно представить себе подлинную атмосферу уходящего, ушедшего за исторический горизонт века.
Не надо кивать на то, что такие были времена
То и дело слышу и читаю: «Что поделаешь, такие были времена». Времена и в самом деле выпали на нашу долю тяжелые, не позавидуешь, пощады не давали. И все-таки что-то мешает безоговорочно принимать эти жалобы — в них слышится, проступает стремление списать и свои грехи, оправдаться, переложив всю ответственность на жестокое время.
Лирическая поэзия — самый чуткий сейсмограф нравственности — отвергает это вольное или невольное поползновение к самооправданию. Вот то, что мне сразу же пришло на ум.
Александр Кушнер:
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Наум Коржавин:
Время?
Время дано.
Это не подлежит обсуждению.
Подлежишь обсуждению ты,
Разместившийся в нем.
И решив судить время, будем не менее строги к себе. С себя надо начинать. Иначе утратим моральное право на суд.
Борис Слуцкий вообще видит в тех трудных испытаниях, которые преподносит суровое время, и некий момент истины, столь необходимый всем и каждому:
Плохие времена тем хороши,
что выявленью качества души
способствуют и казни, и война,
и глад, и мор — плохие времена.
Надо помнить и об этом…
На круги своя
История эта потом гуляла по Москве как анекдот. В действительности, как рассказал мне мой старый — с университетских времен — друг Анатолий Бочаров, дело было так.
Бочаров работал тогда заместителем главного редактора иллюстрированного журнала «Советский Союз», выпускавшегося на нескольких языках в качестве витрины советского образа жизни. К какому-то круглому юбилею Октябрьской революции, всегда отмечавшемуся в печати с безудержной широтой и казенной пышностью, решили в «Советском Союзе» дать фотоочерк на тему «Кто был ничем, тот станет всем» — о дворнике, которого после революции переселили из полуподвальной дворницкой в квартиру в этом же доме.
— Разыскали такого дворника, — рассказывал Бочаров. — Все замечательно. Квартиру он получил тогда отличную. Дети его, как говорится, вышли в люди: один сын стал офицером, другой кандидатом наук, одна дочь учительницей, другая врачом. Вот что дала советская власть трудящимся, «кто был ничем». Снимки отличные. Рассматриваю их, но какая-та смутная мысль не дает мне покоя. Спрашиваю: «А кто сегодня живет в дворницкой?» — «Как кто, — отвечают, — нынешний дворник». Но это же как в старом анекдоте: «При капитализме человек эксплуатирует человека, при социализме наоборот».
— И что ты сделал с очерком?
— Выбросил в корзину…
Если оглянуться…
Когда человек входит в мир, он попадает в давно уже сложившийся бытовой уклад. В мирное время быт устойчив, консервативен, изменяется медленно, незаметно; что-то исчезает, но не сразу, постепенно, что-то возникает, появляется, становится привычным, словно бы всегда существовало. Только оглянувшись на несколько десятилетий назад, вспомнив, что тогда было, и сравнив с днем нынешним, отчетливо видишь перемены. Как писал на склоне дней Арсений Тарковский: «Все меньше тех вещей, среди которых я в детстве жил, на свете остается».
В моем детстве в железнодорожных вагонах не было электрического освещения, когда темнело, проводник зажигал свечу в фонаре. Я помню, как к нам в Запорожье провели радио и поставили черную тарелку — репродуктор; приехавшая из деревни старуха, мать нашей соседки, когда тарелка заговорила, крестилась: «Нечиста сыла!».
Я спросил у своих внуков-школьников, знают ли они, что такое примус. «Читали у Зощенко, — отвечают, — у этого примуса еще какие-то причиндалы были — иголка и ежик. Живьем не видели». А о керосинке и керогазе и не слышали. А ведь долгое время у городских жителей примус, керогаз или керосинка был предметом первой необходимости. Их постепенно — это продолжалось лет двадцать — сменили газовые и электрические плитки.
Спрашиваю у внуков о чернильнице-«невыливайке». Не понимают, о чем идет речь. А жена моя, начавшая учительскую карьеру в мужской школе, борясь с самой распространенной формой ученического саботажа — манипуляциями с чернилами и чернильницами, купила для всего класса — на каждую парту — эти самые «невыливайки» и после уроков запирала их в шкафу.
В школе я писал перьями «восемьдесят шесть» или «рондо». О гусиных перьях мои внуки знают из литературы, а об этих и о промокашке, которая должна была быть в каждой ученической тетрадке, понятия не имеют. Потом у меня было вечное перо (его называли еще авторучкой) — оно казалось чудом оргтехники, хотя хлопот с ним было много, его надо было заправлять особыми чернилами, которые были дефицитом, постоянно промывать; первое, заграничное (у нас еще не делали) мне подарили — по тем временам это был очень ценный подарок, даже, можно сказать, предмет роскоши. Потом пошли в ход шариковые ручки, фломастеры, ими мы пользуемся и сейчас.
Пишущая машинка появилась у меня больше полувека назад. Была она тогда большей редкостью, чем нынче компьютер. И наши бдительные спецслужбы относились к пишущим машинкам как к оружию, которое в любой момент может быть пущено в ход затаившимися врагами: учреждения должны были представить со всех машинок своего рода «отпечатки пальцев», страничку, где зафиксирован почерк каждой, на праздничные дни машинки запирались и опечатывались.
Уже несколько лет я работаю на компьютере, две мои портативные машинки — немецкая и швейцарская (лет десять назад мастер, чистивший их, сказал: «Отличные машинки, на ваш век их хватит») — стоят без дела, пылятся, наверное, в конце концов попадут в какой-нибудь музей материальной культуры. Но с компьютером у меня все еще сложные отношения. Он ведет себя со мной, как норовистая лошадь с неопытным всадником, — то начинает писать другим шрифтом, то изменяет отступ, то (что совсем катастрофа) вдруг съедает текст. А моих внуков, к которым я время от времени в таких случаях обращаюсь за консультацией и помощью, он слушается беспрекословно, они наводят должный порядок мгновенно. Для меня компьютер все еще новшество, с трудом осваиваемое, для них уже привычный быт.
Кем бы ты мог стать
Герой рассказа Марка Твена «Путешествие капитана Стормфилда в рай», попав на небеса, поражен существующей там иерархией знаменитостей — не по земной славе, а по способностям, по истинному призванию, по потенциальным, хотя и не реализованным возможностям. Портной Биллингс из штата Теннесси, оказывается, предназначен был стать поэтом, с которым не могли тягаться Гомер и Шекспир. Величайшим военным гением был каменщик из-под Бостона Эбсэлом Джонс, которому в земной жизни не удалось продемонстрировать свои полководческие таланты, — по сравнению с ним вошедшие в историю победы Александра Македонского, Цезаря и Наполеона выглядят детской забавой. Карл Великий, как выяснилось, по призванию был превосходным комиком, а Генрих Шестой на небесах с большим успехом торговал в киоске религиозной литературой.