Где служил наш коллега в тридцатые?
«Разработчики» — так назывались в «Литературке» внештатные сотрудники, которые занимались либо сбором материала по определенной конкретной теме, либо расследованием какого-то кляузного дела. Потом кто-то из журналистов или писателей на основе этих разработок писал статью или очерк.
Самым толковым «разработчиком» был один отставной военный (говорили, что он полковник), человек умный, проницательный, интересный, когда речь шла о деле, но какой-то закрытый, обычно внимательно слушавший наши бесшабашные разговоры и споры, но почти ничего не рассказывавший сам. Где он служил в армии, кем, мы не знали. Но две неожиданно вырвавшиеся у него в случайных разговорах короткие реплики кое-что прояснили.
В международном отделе газеты работал Валентин Островский. Он был полиглот, владевший чуть ли не двумя десятками языков, в том числе такими редкими, как индонезийский. Его стали использовать для поездок в далекие страны в качестве переводчика. Вернувшись из Южной Америки, он, рассказывая о своем полете, сетовал, что во время посадки в Мадриде (это было еще при Франко, дипломатических отношений у нас с Испанией не было) они два часа просидели в самолете — их не выпустили даже в аэропорт.
— В каком, в Барахасе? — неожиданно спросил бывший полковник, тоном человека, который вспоминает о хорошо знакомом ему городе, в котором он не раз бывал. Так, наверное, — в Шереметьеве или во Внукове? — спросили бы мы, если бы речь шла о Москве.
В 1960 году после двадцатилетнего заключения из тюрьмы был освобожден убийца Троцкого Рамон Меркадер. За рубежом это вызвало шквал статей, посвященных зверскому убийству, совершенному по приказу Сталина. Наши международники, у которых был доступ к зарубежными газетам и журналам, пересказывали нам перипетии этой неизвестной тогда нам истории, московский след которой совсем скрыть не удалось.
И бывший полковник вдруг задумчиво, словно самому себе сказал: «А Седова [сына Троцкого — Л. Л.] убрали чисто, никаких следов не осталось», — сказал как человек или причастный к этому делу или хорошо знающий его обстоятельства.
И мы поняли, что наш полковник в 30-е годы служил в ГРУ (Главном разведывательном управлении).
Хорошо организованные «беспорядки»
Первая, как ее официально характеризовала наша печать, «стихийная демонстрация трудящихся» была у посольства США, кажется, в связи с ближневосточным кризисом. «Беспорядки» были неплохо организованы: заранее написаны лозунги, своевременно подвезли бутылки с чернилами, которые демонстранты азартно разбивали о стены посольства.
В тот вечер опаздывала контрольная полоса, и я решил использовать возникшее окно, чтобы постричься. В парикмахерской на Цветном бульваре сидел, ожидая своей очереди, немолодой человек, социальный статус которого я не смог определить, — то ли рабочий, то ли служащий. Он завел со мной разговор о демонстрации:
— Видели? Были у посольства?
— Нет, но знаю, рассказывали.
— Зря все это затеяли. Хозяин никогда бы не разрешил.
— Почему?
— А он был умный человек и понимал: сегодня бросят камни туда, куда указали власти, а завтра начнут бросать, куда захотят…
Хочу засвидетельствовать
Признаюсь, я не собирался писать об этом печально знаменитом собрании московских писателей в октябре 1958 года, на котором Бориса Пастернака после присуждения ему Нобелевской премии исключали из Союза писателей, хотя просидел на нем целый день — от начала до конца — и все, что было, хорошо запомнил. Впечатления были не из тех, что выветриваются из памяти.
Об этом собрании и вокруг него наговорено и написано и присутствовавшими на нем и не присутствовавшими немало. (Правда, почему-то больше всего судили-рядили о выступлении Бориса Слуцкого. Согласно писательской молве и пересудам получалось, что оно было чуть ли не главным потрясением того дня. С удовольствием и злорадством — здорово вмазал, поделом ему, Слуцкому, этому приспособленцу, этому иуде, — рассказывали, что Евгений Евтушенко публично вручил ему две пятнашки — «тридцать сребреников». Этот театральный жест не казался мне ни остроумным, ни тем более нравственно безупречным. Впрочем, к выступлению Слуцкого я еще вернусь.)
Потом в начале «перестройки» была обнародована стенограмма этого собрания — сначала ее напечатал маленький журнальчик «Горизонт» (1988, № 9), затем она была включена в выпущенный в 1990 году в «Советском писателе» сборник «С разных точек зрения. „Доктор Живаго“ Бориса Пастернака».
В общем, картина происходившего как будто бы определилась и утвердилась. Мемуарно-документальная база была если не исчерпывающей, то вроде бы достаточной, хотя самая добросовестная стенографическая запись, конечно, не может передать атмосферы большого собрания.
А то, что мои собственные впечатления и наблюдения далеко не во всем совпадали с этой картиной, не казалось мне столь важным, чтобы запечатлеть их на бумаге.
Но в последнее время я поделился ими — просто к слову пришлось — с несколькими моими товарищами-литераторами, а они стали меня убеждать, что это следует сделать, что они представляют интерес.
Надеюсь, что читатели простят мне эту личную «историю вопроса», которой я предваряю воспоминания.
Собрание происходило в Театре киноактера, а не в ЦДЛ, как пишут многие мемуаристы, новый большой зал ЦДЛ еще не был построен, а в Дубовом, где нынче ресторан, не вместилась бы и четверть пришедших на собрание. Наверное, такое большое скопление народа обеспечивалось настойчивыми телефонными звонками работников аппарата и активистов творческих секций и разосланными повестками со строгим предупреждением: «Ваша явка обязательна». Пришли всегда жаждущие продемонстрировать свою верность любым указаниям сверху «первые ученики», готовые терзать намеченную начальством на заклание жертву, пришли законопослушные, пришли просто любопытствующие — все-таки предстояло событие неординарное (некоторые представители двух последних категорий, когда ближе к концу собрания замаячило голосование и участие таким образом в явно неблаговидном деле, начали потихоньку сматываться). Самые проницательные из сочувствующих Пастернаку на собрание не явились, хотя на сочувствующих, наверное, давили со страшной силой, чтобы на собрании и их заклеймить, а кого-нибудь и заставить признавать ошибки, каяться. Многие из тех, что постарше, все это уже проходили и знали, как делается.
Я не был еще членом Союза писателей (применительно к этой ситуации, пожалуй, можно сказать, что бог миловал) и попал на собрание по долгу службы в «Литературной газете». Впрочем, это «по долгу службы» требует некоторых пояснений. Занимался я тогда в газете литературоведением и историей литературы (этот глухой хутор был моим спасением в кочетовские времена, там я отсиделся) и к современным литературным событиям отношения не имел. Но меня вызвал заместитель главного редактора Косолапов (практически он вел тогда газету, Кочетов то ли болел, то ли был в творческом отпуске) и велел мне поехать на собрание. Скорее всего, сказал он, мы ничего, кроме официальной информации, которая будет изготовлена в Союзе писателей и, может быть, даже пойдет через ТАСС, давать не будем. Но он хочет, чтобы я внимательно выслушал все выступления и рассказал потом ему, как все было. Наверное, антипастернаковская кампания будет продолжаться, — мелькнуло у меня в голове, — и он хочет выяснить устанавливающийся градус, намечаемый властями накал ее.
Тон задал в пространной вступительной речи председательствовавший на собрании Сергей Сергеевич Смирнов. Он принадлежал к той породе людей, которых зыбкость, уязвимость позиции толкает к патетике, к пафосу. Я это почувствовал тогда на собрании, а потом, работая в «Литературке» под его началом, убедился в этом (как-то в разговоре с мной Симонов даже назвал его «самовзводом»). Главным, многократно повторенным словом в речи Смирнова было «предательство», в обличительном раже он даже пустил в ход кровавую формулу «враг народа», после XX съезда как будто бы изъятую из политического лексикона. А дальше пошло, поехало.