Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Где-то в скрытых от наших глаз кабинетах всесильные правители страны вынесли Пастернаку приговор. А здесь должна была, как на лобном месте, состоятся в назидание свободомыслящим публичная казнь. Распаляя себя и аудиторию, выступающие норовили крепостью выражений, убийственными политическими ярлыками перещеголять предыдущих ораторов. Но, как мне кажется, самым омерзительным, самым гнусным, самым политически опасным было выступление Корнелия Зелинского. Он требовал расправы уже не только с Пастернаком, но и с теми, кто высоко оценивал его талант, кто хвалил его, доносил на филолога Вячеслава Иванова, призывал: «Этот лжеакадемик должен быть развеян». У меня сложилось впечатление, что большая часть выступающих «Доктора Живаго» не читали (Софронов так прямо и сказал об этом), но это не играло никакой роли, ничего не значило — достаточно было того, что роман напечатан за рубежом и получил Нобелевскую премию.

Но страшнее выступающих был зал — улюлюкающий, истерически-агрессивный. Ремарки в стенограмме — шум, смех, реплики — совершенно не передают этого накала ненависти, жажды расправы, желания растоптать, уничтожить. О собраниях тридцать седьмого года у меня прежде было умозрительное, книжное представление — это было от меня далеко, почувствовать себя внутри того мира я не мог. Здесь я, словно это было со мной, проникся всем ужасом происходившего тогда.

В этом отношении наиболее показательным было то, что происходило в конце, во время принятия резолюции. В стенограмме эта процедура занимает не так много места, тогда же казалось, что этому не будет конца. Кто-то из дам (больше всего вопили почему-то именно они), кажется, Раиса Азарх, потребовала, чтобы в резолюцию было внесено обращение к Советскому правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства. Этот пункт не был запланирован заранее. Смирнов пытался отстоять первоначальный проект, говоря, что там достаточно ясно выражено отношение к содеянному Пастернаком. Зал, однако, настаивал на своем, ревел, требовал голосования. Несколько раз Смирнов, повернувшись спиной к залу, консультировался с дирижером всего этого действа, одним из главных кукловодов писательского департамента, зав. отделом культуры ЦК Поликарповым. Тот, видимо, говорил ему, что не надо этого вносить — из каких соображений, не знаю, может быть, проект резолюции был одобрен и на более высоком уровне, чем поликарповский. Смирнов опять и опять пытался уговорить зал не настаивать на поправке, зал же требовал, добивался, вопил, снова и снова, повернувшись спиной к залу, Смирнов вел переговоры с Поликарповым. Продолжалось это бесконечно долго. В конце концов вопящие добились своего, поправка была проголосована и принята.

Видимо, на фоне этого шабаша (как иначе это назвать?!) выступление Слуцкого не произвело на меня того впечатления, какое возникло у тех, кто не был на этом собрании, но поведение Слуцкого осуждал и свирепо клеймил. И не потому, что оно (как и выступление Леонида Мартынова) было осуждающим, но не требовавшим расправы. Это вины не снимает — участвовал в карательной, палаческой акции. Но дело было не в выступлении Слуцкого, которое для многих было очень огорчительной неожиданностью и заслуживало осуждения, ужасно было все это мероприятие. Этого нельзя упускать из вида. Я очень любил и высоко ценил стихи Слуцкого, относился к нему с большой симпатией, мы уже дружили. С горьким чувством я слушал его выступление и думал о том, что ему надо было каким-то образом отвертеться, увильнуть. Может быть, он и пытался, да не получилось, не удалось — искусство выкручивать руки достигло у нас невиданных высот. Я всей душой сочувствовал Пастернаку, но мне было жалко и Слуцкого, я понимал, что не по собственной воле он поднялся на трибуну, — заставили. Как и чем его вынудили, не знаю, он никогда со мной об этом не говорил, а я никогда не пытался расспросить его — понимал, что это рана, к которой нельзя прикасаться. Как-то в одном доме (незадолго до его болезни) он читал новые стихи. Одна дама — из тех, кто сладострастное желание ударить ближнего по самому чувствительному, самому больному месту оправдывает своим неуемным правдолюбием, — попыталась допросить Бориса, выяснить у него, как это тогда, на собрании, было. Он не стал отвечать. Я никогда не забуду его лицо в этот момент…

После окончания собрания — дело было уже к вечеру — я поехал в редакцию. Рассказал Косолапову о том, что там происходило, рассказал, как Смирнов с одобрения Поликарпова безуспешно отбивался от ревущего зала. История с резолюцией интересовала его больше всего, лучше даже сказать, главным образом она и интересовала. Как я понял, проект резолюции уже был в газете, его набрали, он стоял в номере, и Косолапову надо было решить, в каком виде резолюцию печатать — ведь высокое начальство было против поправки, может быть, не следует ее воспроизводить, не успели, мол, номер уже был подписан, печатался. То ли размышляя вслух, то ли советуясь со мной, он произнес: «Как же поступить?». Мне вдруг пришло в голову: «Позвоните Фурцевой, она же руководит культурой». Что он и сделал. Разговор был короткий. Положив трубку, Валерий Алексеевич сказал: «Надо давать с поправкой. „Голоса“ уже передали».

Пестрое было время

Поздней осенью 1960 года летим на Кавказ — подписная кампания, конференции читателей «Литературки» в Баку, Ереване, Тбилиси, встречи с писателями, выступления по телевидению и радио. Возглавляет бригаду — так официально называлась наша веселая компания — Георгий Радов, входили в нее Белла Ахмадулина, Сергей Орлов и аз грешный. В Ереване к нам присоединился Константин Серебряков, в Тбилиси — Булат Окуджава.

Поездка наша сопровождалась некоторыми приключениями.

Мы уже «отстрелялись» в Баку, рано утром должны были улетать в Ереван, вечером у нас в номере — мы с Радовым жили в «люксе» — «отвальная», которую дают нам бакинские писатели. Пир уже шел горой, когда появилась почему-то запоздавшая Белла с растерянно-озабоченным лицом.

— Ребята, меня выселяют из номера, требуют, чтобы я переехала в другой. И никаких возражений не хотят слышать.

— Да пошли ты их, мы же утром уезжаем. Пусть с нами разговаривают…

Через некоторое время после телефонного звонка к нам являются собственной персоной директор гостиницы и какой-то человек со стертым, среднестатистическим лицом, которого в толпе и через пять минут не узнаешь.

— Вот такое неприятное дело, — извиняющимся, даже заискивающим тоном говорит директор гостиницы, — мы, конечно, ни за что не потревожили бы вашего товарища. Мы всех вас вчера видели по телевизору. Но произошла накладочка. Интересующая нас зарубежная делегация, которая должна была приехать завтра утром, приезжает сегодня вечерним поездом…

— Ну и что, — прерывает его Радов, — мы-то при чем здесь?

И тут, выражая всей своей стертой физиономией крайнее удивление — откуда, мол, берутся такие несмышленыши, — сопровождающий директора тип произносит:

— Так ведь этот номер у нас технически оборудован.

В Ереване Константин Серебряков приходит с сообщением, что в той же гостинице, где поселили нас, на другом этаже остановилась и приехавшая несколько дней назад Мариэтта Сергеевна Шагинян. Он ей рассказал, что мы здесь, и она хочет встретиться с нами. Деваться некуда, с визитом вежливости мужчины отправляются к Шагинян — Белла манкирует.

Выходим из лифта и сразу слышим крик в коридоре. Оказывается, Шагинян провожает какого-то посетителя и последними словами ругает тогдашнего первого секретаря ЦК Армении: «Негодяй! Мерзавец! Что он себе думает, в городе нет сахара, нет масла. У него-то все есть, а о людях он не думает. Зажрались!».

У человека, которого Шагинян провожает, в глазах страх и обреченность, он загнанно озирается, но никак не может уйти: Мариэтта Сергеевна не прощается и ее гневному монологу не видно конца. Наше неожиданное появление спасает беднягу, он стремглав уходит, почти бежит…

В Тбилиси мы приехали поздно вечером, утром решили отправиться куда-нибудь позавтракать. «Здесь за углом есть уютный ресторанчик, кормят вкусно, сейчас там наверняка свободно — пошли туда», — предложил Булат.

117
{"b":"546025","o":1}