— Какая там секретность… Нет там ничего особенного.
— Вот я и хочу убедиться, что там нет ничего особенного.
С самого утра день предвещает жару.
«Лада» Борислава, которую он ласково называет катафалком, вся пропахла бензином. Пытаюсь заглушить эту вонь дымом сигареты. Город с окраинами уже позади, но до равнинной местности мы еще не добрались.
— Насколько я знаю, продолжения того материала в «Ди Прессе» так и не последовало, — замечаю.
— Получили, сколько потребовали, и прекратили публикацию.
— А материалы?
— Исчезли. Их тоже, наверное, выкупили.
Борислав достает из кармашка половинку сигареты, закуривает и поясняет:
— Только тут они промахнулись. Эмиля не проведешь. В редакцию он передал только копии. «Помяни мое слово, — сказал он мне, — когда-нибудь все выйдет наружу». Таким уж он был оптимистом, верившим, что в конце концов добро победит зло.
Вот и равнинная местность. Вокруг голая стерня и спекшаяся земля. Дует ветерок, но сухой и горячий, как в африканской саванне.
— Не могу взять в толк, почему ты со мной играешь в прятки, — говорю.
— Ты не понимаешь, — слегка вздохнув, словно сокрушаясь по поводу моего тугодумия, произносит Борислав. — Боев был мне другом. Он до самого последнего момента надеялся, что продолжение публикации в газете все-таки последует и что наступит поворотный момент. Поэтому и не спешил дописывать свои записки, надеясь завершить их хорошим концом. Как говорят немцы, «энде гут аллес гут». А теперь ты меня заставляешь испортить все дело и рассказать, что никакого хорошего конца у его истории не получилось и что она закончилась полным провалом.
— Но ты ведь сам того мнения, что все плохо кончается.
— Я о жизни. А здесь книга, которую ты пишешь. А если в книгах будет все, как в жизни, то кому они, такие книги, нужны?!
Он умолкает, словно ожидая ответа. Но поскольку ответа нет, продолжает:
— Вот потому мне и не хотелось тебе рассказывать, чтобы ты все не испортил.
Степь закончилась, и «катафалк» тащится между невысоких холмов, над которыми свищет горячий ветерок.
— Последнее время он собирался уехать, да все никак не уезжал. «Чего ты ждешь? — спрашивал я его. — Хочешь, чтобы тебя прикончили?» И такое, отвечал он, возможно, но не будем, мол, пессимистами. А за ним уже следили. Как-то пришел один, спрашивает его. Хорошо, что я открыл дверь. Пришел, дескать, за его машиной и паспортом. Отдал я ему ключи от машины, а паспорт, говорю, он сам вам принесет. Тут Эмиль наконец решился на отъезд, но настоял, чтобы перед этим я свозил его к себе в село.
Борислав останавливается у обочины и глушит мотор.
— Постоим немного, а то «катафалк» очень разогрелся.
Выходим из машины, чтобы выкурить на свежем воздухе по очередной сигарете и ощутить на себе теплую прохладу степного ветра.
Борислав молчит, погруженный в свои мысли. Потом продолжает:
— Чего ты привязался к этому селу, спрашиваю его. Говорил ведь тебе уже сто раз, что нет там ничего примечательного! Кое-что есть, твердит он мне; ты, мол, сам говорил, да, видно, забыл. И действительно, я как-то раз упомянул в разговоре про наш нищенствующий сиротский приют, о чем потом забыл. Ты рехнулся, говорю ему, когда понял, что он намерен сделать. Директор, говорю, прикарманит твои деньги и посмеется над твоей глупостью! А он мне: вот поэтому я и беру тебя в свидетели. Да хоть десять свидетелей возьми, говорю ему, — все одно будет. Но ты ведь знаешь Эмиля: если ему что-то втемяшилось в голову, его не разубедишь.
Он умолкает и поднимает глаза к остекленевшему и обесцвеченному жарой небу.
— Похоже, прохладнее не станет.
— Будет еще жарче. Расскажи, что случилось в селе.
— На всякий случай мы выехали затемно и в доме директора приюта были уже поздно ночью. Мы с ним односельчане и хорошо знакомы, но мне все-таки долго пришлось уговаривать его принять деньги от дарителя, который хочет сделать это без формальностей. Потом Боев достал пачку долларов и велел директору пересчитать их при нас. «Ровно десять тысяч», — говорит, а сам чуть не плачет от радости. Да и как ему не радоваться, когда прикарманивает такую сумму! В общем, все прошло, как запланировали. Мы без шума вошли в дом и теперь также бесшумно покидали его. И как только мы вышли, в ту же секунду из темноты начали стрелять. Целились в одного Боева, разрядив в него всю обойму. Он упал, и стрельба прекратилась.
Борислав снова поднимает глаза к небу. Потом бормочет:
— Поехали.
«Катафалк» медленно вползает на вершину голого холма. Внизу виднеются редкие домишки захудалого сельца.
— Вот он, мой родной край, — поясняет Борислав. — Сколько помню себя в детстве, село всегда было убогим. Потом выделили какие-то средства, построили здесь небольшую фабрику по производству дешевой детской одежды, открыли кооперативный магазин, вырыли водохранилище, запустили в него карпов, и село ожило.
— А теперь оно снова убогое.
— Оно не убогое, оно мертвое.
— А где водохранилище?
— По другую сторону холма. Можем и к нему проехать.
— Зачем? Чтобы искупаться?
— В нем нет воды. Плотина обвалилась еще несколько лет назад. Теперь там один тростник да змеи.
«Лада» спускается вниз и останавливается возле двухэтажного дома, темный силуэт которого четко виден на фоне бесцветного неба. Наверно, это и есть фабрика, вернее, то, что от нее осталось. Ни одной живой души. Уныло постукивает лист жести, свисающий с крыши.
— Все растащили на дрова, — поясняет Борислав. — Двери, оконные рамы, половые доски…
— Кирпич хоть оставили.
— Кому он нужен… Тут уже давно ничего не строят.
Машина медленно ползет по безлюдному селу. Люди, если они тут еще остались, должно быть, прячутся от знойного ветра. Кирпичные оградки, давно небеленные домишки, редкие островки жухлой травы да чахлые деревца. А за всем этим опять голая, продуваемая горячим суховеем степь под пустым блеклым небом.
Здесь, как и говорил Борислав, и вправду нет ничего особенного. Кроме одинокой кирпичной постройки на самой окраине села, между придорожным кустарником и пустынной равниной. Это сиротский приют.
Машина останавливается возле колючек, и мы направляемся к зданию, хотя Борислав еще раз предупреждает, что там нет ничего интересного. Доски, которыми забиты окна и дверь, пока целы. Думать об обогреве селянам еще рано. Сухой ветер свистит в увядшем кустарнике, поднимает тучи песка и перекатывает по потрескавшейся земле колючки.
Обходим строение. Позади него находим что-то вроде заброшенного огорода, насколько можно судить по угадывающимся очертаниям грядок и низкой проволочной ограде. Овощей не видно. Вместо них за пустыми грядками в два ряда выстроились деревянные кресты, посеревшие от солнца и дождей.
Среди маленьких крестов примечаю один. Он побольше и посвежее.
— Он?
— Он.
— Хоть бы имя написали.
— Я предлагал, но директор воспротивился. Привлечет, мол, внимание, вызовет ненужные вопросы. Потом я подумал, что, может, так оно и лучше. Он всю жизнь прожил как господин Никто, так к чему ему теперь легализация…
Мы стоим на жаре и на ветру и всматриваемся в ряд сосновых крестов, а глаза у нас слезятся от песчаной пыли.
— Большого же успеха он добился в жизни… — бормочет про себя мой спутник. — Закончить свои дни в таком захолустье!.. И это после того, как объездил весь мир, сражаясь за недостижимую и, наверное, бессмысленную цель…
— Последнее мог бы и не говорить.
— Но сказал…
Он трет покрасневшие глаза, отворачивается и идет к машине. А суховей все налетает порывами, свистит в бурьяне и присыпает убогий погост песчаной пылью.
И все-таки лучше, что он оказался здесь, вместо того чтобы сгинуть неизвестно где, на чужбине.
Все-таки лучше здесь, среди детей.
— Ты идешь? — доносится от машины голос Борислава.
Он все-таки вернулся в этот свой проклятый детский дом. Но какой долгий путь пришлось ему проделать, прежде чем в итоге вернуться туда, откуда он этот путь начал!..