Поселок, казалось, был погружен в глубокий сон. Кругом тишина и непроглядная темень. Нигде ни огонька. Лукич остановился возле клуба. Оттуда доносились оживленные голоса и веселый смех. Он заглянул в библиотеку. Читальный зал был полон. Здесь собрались и молодежь, и пожилые, даже шустрые школьники. Одни обменивали книги, другие читали газеты и журналы. Проньки здесь не оказалось. В фойе Лукич остановился. Через открытую дверь из зрительного зала доносились молодые веселые голоса:
— Здо́рово он их отделал!..
— А ну, Проня, еще почитай!
— Слушайте…
Лукич узнал голос сына и заглянул в зал. Молодые рыбаки полукругом расположились на сцене.
Пронька читал:
«Чтоб почувствовать, что значит современный капиталист, нужно подсчитать приблизительно количество двуногих зверей этого семейства и количество рабочих людей, которых это зверье истребляет в междоусобных своих драках за золото и ради власти своей внутри государств своих против пролетариата. Подсчитав это, мы убедимся, что каждый банкир, фабрикант, помещик, лавочник является убийцей сотен, а может быть, и тысяч наиболее здоровых, трудоспособных, талантливых людей. Готовя новую войну, капиталисты снова готовятся истребить десятки миллионов населения…»
— Вот уж, действительно, верно сказано: «двуногие звери».
— А теперь Гитлер старается для капиталистов мир завоевать, истребить миллионы людей.
— Читай дальше.
— Метко сказал этот Горький.
— Здорово. Еще почитай.
Пронька не заставил себя долго просить.
«…Человечество не может погибнуть оттого, что некое незначительное его меньшинство творчески одряхлело и разлагается от страха перед жизнью и от болезненной, неизлечимой жажды наживы. Гибель этого меньшинства — акт величайшей справедливости, и акт этот история повелевает совершить пролетариату. За этим великим актом начнется всемирная дружная и братская работа народов мира — работа свободного, прекрасного творчества новой жизни».
— Вот, товарищи, какое дело, — сказал Пронька. — Если взять наши дни, то можно сказать так: истребление фашистов есть акт величайшей справедливости. А когда мы уничтожим фашистов, этих двуногих зверей, тогда и начнется дружная и братская работа народов мира.
— Верно, Проня!
— Вот и нас призывает Родина на борьбу с гитлеровским зверьем… Завтра мы уйдем в армию… Нам доверят боевое оружие… Думаю, не посрамим комсомольской чести.
— Не посрамим!
Лукич удивленно вскинул выцветшие на солнце брови: «Гляди, уже знает… Да, моего Проньку врасплох не застать».
— Сынок! Поди-ка сюда, — окликнул Краснов.
Пронька спрыгнул со сцены, подошел к отцу.
— Что, батя?
— Да вот… бумажка тебе.
Пронька взглянул на повестку, улыбнулся озорными глазами:
— Знаю.
— Слыхал, как вы тут толковали. А отцу что ж не сказал? — упрекнул Лукич.
— Да ты, батя, с дедом Кондогуром еще в бане парился, когда я повстречал на улице секретаря сельсовета, от него и узнал.
— Пришел, значит, и твой черед, — вздохнул Лукич, запуская пальцы в короткую рыжеватую бородку.
— Никак, ты закручинился, батя?
— Плясать тоже не с чего… Единственный ты у меня… Мать померла… Вовсе сиротой остаюсь…
— Ну, батя, зря ты это… А наши рыбаки разве не семья тебе? Да и не одного твоего сына берут в армию. Вон, погляди, сколько нас, — кивнул Пронька на сцену, — целый комсомольский взвод.
— Ладно. Нечего агитировать меня. Сам понимаю. А только от этого не легче с родным дитем расставаться. На войну, чай, идешь, а не на блины к теще… Однако время бежит, надо тебе собраться да отдохнуть перед дорогой. Завтра я вас на «Темрюке» в Ейск доставлю.
— Вот это другой разговор, батя. Ребята, пошли!..
XXV
Стояли хмурые предвесенние дни. Редко выглядывало из-за туч солнце, зато часто поливали холодную землю дожди, на улицах хутора не просыхали мутные лужи. Сильными порывами налетал сиверко, задирая обветшалые камышовые стрехи, будоражил море, и оно яростно бушевало, кидая на берег косматые волны.
Павел вернулся из города в полдень. Вызывал шеф. Когда он вошел в прихожую, трое полицаев резались в карты. Четвертый сторожил погреб. Полицаи не сомневались, что их атаман приедет злым как черт. Кому могла быть приятна в такую дурную погоду прогулка до города и обратно? Но на вызов шефа не явиться нельзя было.
Однако Павел, забрызганный с ног до головы грязью, усталый и промокший, к удивлению полицаев, оказался в превосходном расположении духа. Шеф подарил ему золотые именные часы и выдал крупную сумму денег ему и полицаям — вознаграждение за утверждение на хуторе «нового порядка».
Павел достал из саквояжа четыре объемистых пачки советских красненьких тридцаток и бросил их на стол.
— От шефа за верную службу.
— Вот спасибочки, — оживились полицаи.
Один из них извлек из пачки одну кредитку, повертел в руках, внимательно осмотрел ее и авторитетно заявил:
— Сделано в Берлине.
— По-твоему, выходит, деньги фальшивые? — настороженно спросил Павел.
— Утверждать не берусь. Но ручаюсь головой за то, что печатались они не в Москве. Я, атаман, двадцать три года занимался высоким искусством фальшивомонетчика, за что шесть раз был удостоен чести наблюдать за суетой мира сего из-за тюремной решетки.
— Зря тебя не удавили в тюрьме, черта вислоухого, — засмеялся Павел и отправился, пошатываясь, в горницу. Он был изрядно выпивши.
— Тогда я не был бы у тебя, атаман, дворовым волкодавом. Кто сторожил бы твою кралю?
Павел остановился у двери.
— Ну, что она? Не звала меня?
— Нет. Все про дочку спрашивает.
— А что отвечаете?
— Как было приказано: атаман, мол, отправил свою дочку в Германию, чтоб из нее там сделали культурную фрейлин.
— Ну?
— Вздохнет и ни слова больше.
Павел закурил папиросу, жадно глотая дым.
— Спит на соломе или на перине?
— На перине. Голову на подушку кладет, твоей шубой укрывается. А вот кушать перестала. Ни крошки в рот не берет. Только воду глушит. Надо полагать, решила помереть голодной смертью.
— С нее это станется, — сказал Павел.
— А жаль. Бабенка чертовски хороша. Ей-богу, хороша. На редкость.
Павел изжевал мундштук и с досадой выплюнул потухший окурок.
— Да разве ж она человек? Это сатана! Оборотень! Третий месяц сидит в погребе, а вот… не покоряется. Гордая, дьяволица. Подыхает, а не гнется. И откуда, скажи на милость, у нее такая сатанинская силища берется?..
Павел разделся, разулся и бросился на кровать. Хотел уснуть, забыться и закрыл глаза. Но сон не шел к нему. И с закрытыми глазами видел перед собой Анку, даже ощутил ее дыхание. И так живо всплыла в памяти картина: лунная ночь… обрывистый берег… Анка обвила шею тонкими руками… обожгла поцелуем… Это было давно, одиннадцать лет назад… Но и сейчас чувствует Павел прикосновение горячих девичьих рук. Поцелуй тот горит на его губах… мутит рассудок…
Павел вскочил с кровати, выбежал в прихожку:
— Не могу!.. Не могу, чтоб ее верх был… Я не переживу такого позора, — понизил он голос и сразу как-то обмяк, сгорбился.
— Успокойся, атаман. Возьми себя в руки. Не позволяй нервам шалить.
— Ду-ра-ки… Разве можете вы понять, что делается у меня вот тут, — и он ударил себя кулаком в грудь. Тяжело ступая, прошел к столу, сел на стул. — Там, в саквояже, коньяк…
Полицай откупорил бутылку, налил полный стакан коньяку. Павел выпил одним духом, стукнул об стол стаканом.
— Еще!..
После второго стакана уронил голову на стол и заплакал.
Полицаи притихли. Кто-то из них прошептал:
— Пускай уснет…
Павел медленно поднял голову.
— Не до сна мне… Вот что… Отправляйтесь двое и посмотрите, на замке ли курень Анки. Кажется, на замке… А ключ, наверно, у этой старой хрычовки… У Акимовны. Не найдется ключ, сбейте замок. Пригоните баб, и пускай они уборку произведут в комнатах… Кровать надо поставить… постель добыть, ежели ее нет в Анкином курене… Вы знаете, как это надо сделать… Да! И чтоб корыто было, горячая и холодная вода…