Тимофей уперся в передок ногами и обрушил на лошадь яростные удары кнута…
XVIII
От задумчивого кургана к обрывистому берегу моря надвигалась буро-дымчатая сумеречь.
Павел вышел из куреня, перемахнул через забор и направился к обрыву, где сплетали песню звонкие голоса молодежи. Подошел, постоял минуту, спустился к морю.
Над берегом, одна за другой, звучали старинные любовные песни. Новых на Косе не знали. Опустив голову, вымеряя шагами берег, Павел тоже запел, — медленно, вполголоса, на греческом языке. Заслышав позади себя шаги, обернулся. Узнал Анку и запел по-русски, продолжая идти:
— А ты, которую я полюбил, чья?
Ты, у которой щека — роза, язык — соловей,
Приди, не заставляй меня плакать.
Который полюбил тебя.
У крестного отца нет иной розы,
У меня нет никого, кроме тебя…
Она знала эту песню наизусть. Поравнявшись с ним, дернула за рубаху, улыбнулась:
— На обрыве про любовь поют и тут про нее.
— На это запрета нет.
— Дело известное.
— А чего же укусить норовишь?
— Эх, ты… Погляжу на тебя да думаю, жалко становится. Дурачком святым прикидываешься.
— Не молюсь я.
— Брось.
— Не молюсь, — повторил Павел. — Отмахался.
Незаметно миновали хутор, прошли второй обрыв, что в трех километрах, и остановились возле неглубокой балки, густо поросшей кустарником.
— Ерик, — проговорила Анка. — Далеко зашли. Вон уже где огоньки. Повернем?
— Нет. Посидим, — и Павел опустился на траву.
Анка помолчала и спросила:
— Зачем отца засылал ко мне?
— Когда?
— Вчерашним днем.
— Ничего не знаю я. И не говорил с ним.
— Как же, приходил сватать.
— Брехня! Это он сам. И я знаю, почему ластился к тебе. Говорил как-то…
— Скажи, почему?
— Чтобы заступилась за него на случай беды какой. Ведь ты же в милиционерах состоишь, вот и хотел породниться…
Анка тихо засмеялась.
— Пойдем обратно.
Павел вскочил, поймал ее за руку.
— Погоди… Чего же ты?.. — и притянул к себе.
Жаркое его дыхание обожгло Анке щеку.
— Ведь я же для тебя на все… Анка… Погоди…
— А чего еще ждать? Я уже в положении… Чего ждать?..
Павел шагнул назад, у него беспомощно повисли руки.
— Что, испугался? Кислятина… — с презрением бросила Анка.
— Я ничего…
— Ладно! Слушай, Павел… Что я в положении, это одной меня касается. И больше никого. А тебе заявляю: больше за мной не ходи…
Павел упал на траву и долго лежал ничком. Потом вскочил и, забыв поднять картуз, кинулся за Анкой.
— Анка! Анка!
— Чего тебе?
— Зачем бросаешь меня?… Разве я… Анка!..
— Дороги разные у нас.
Павел застыл в недоумении.
— Как?
— Сам знаешь, что и родные наши… — разные люди, — сурово проговорила Анка.
— Вон что?.. На батька намекаешь… А я-то тут при чем? При чем я?..
— Я не виню тебя. Будешь по-новому жить, не по-батькиному, что ж, для тебя же будет лучше. — Не взглянув на него, она пошла прочь.
Павел стиснул зубы и, сам не зная для чего, зашагал в степь. Нагибаясь, срывал на ходу траву, совал в рот, остервенело выплевывал. Вспомнив о картузе, повернул назад. У ерика остановился — не то от удивления, не то в испуге. Навстречу ему медленно шла стреноженная лошадь в хомуте и седелке. Подошел ближе, узнал своего коня.
— Булан? — вопросительно прошептал Павел, ловя чумбур недоуздка, свисавший к земле.
Конь тряхнул волнистой гривой и, вытягивая шею, высоко поднял голову. Не раздумывая, Павел снял путо, сел на Буланого и медленно поехал над ериком по направлению к морю, временами останавливаясь. Вскоре он услышал сдержанные голоса и запах едкой гари. Привязал лошадь у куста и, затаив дыхание, спустился по косогору вниз. Наткнувшись на всхрапывающего человека, укрытого винцарадой, лег на живот, пополз в обход. Голоса приближались, становились отчетливее. Раздвинув кусты, просунул голову, всмотрелся. Под раскидистой яблоней стояло двое дрог, а возле них у небольшого костра, кто вразвалку, кто на корточках, сидело пять человек, раскуривая цигарки. Один из них поднялся и негромко сказал:
— Пора.
Павел похолодел, узнав отцовский голос… Не поворачиваясь, пополз обратно, осторожно обошел спящего в кустах рыбака, вывел из ерика Буланого, отъехал полкилометра шагом и пустился вскачь.
И опять мысли обгоняли его, устремляясь к Анке.
«Пущай теперь знает… Пущай поглядит, что я на все для нее… Ничего не жалко… Ничего…»
— Пора, — вполголоса повторил Тимофей.
Первым вскочили Егоров и подгорный рыбак Краснов. За ними поднялись Урин и низкорослый, с сосульчатыми усами человек.
У подножья косогора наклонно лежал брезент, присыпанный землей. Немного повыше из небольшого отверстия, прикрытого срубленными ветками, струился бледно-розовый с просинью дымок. Тимофей снял брезент, сбросил доски. Из прохода широким потоком хлынул дым, заполоводил ерик.
— Глуши! — сказал Тимофей Егорову.
Егоров и Краснов, глубоко взрывая лопатами землю, посыпали ее через проход в коптилку. Дым постепенно чернел, становился реже и вскоре исчез, отравив горечью воздух. Согнувшись, Егоров вошел в коптилку. Она была вырыта в рост человека. Сняв с крайних у входа жердочек двух крупных чебаков, он поспешно выскочил, задыхаясь от гари. Тимофей взял золотисто отсвечивавшую прокопченную рыбу, подкинул на руке:
— Золотой товар.
По очереди ныряя в удушливую яму, Егоров и Краснов перещупали все жердочки, вынесли рыбу наверх, сложили в дроги.
— Коней давай! — распорядился Тимофей, укрывая рыбу брезентом.
Человек с сосульчатыми усами вывел из-за куста лошадь. Егоров взбежал наверх, но вдруг, словно ударившись обо что-то невидимое, шарахнулся назад, присел. К ерику с обеих сторон бесшумно приближались люди, некоторые из них были на лошадях. Егоров подбежал к Тимофею, прохрипел:
— Старика нету… Выдал нас… Кругом народ…
Тимофей вздрогнул, но спокойно переспросил:
— Как?
— Старик выдал… Народ идет… Всем хутором…
…Человек с сосульчатыми усами обронил дугу на шею лошади, пришиб оглоблей себе ногу. Урин тяжело дышал, расстегивая воротник рубахи, ему было душно. Егоров усиленно сосал цигарку, выпуская через нос дым, а Краснов, сидя на косогоре, раскачивался и горестно шептал:
— Пять душ… Пять душ осиротил… Вот горюшко-то…
В ерике закричали:
— Го-го-ооо! Коптушка, что надо!
— И бочки для рассола припасены!
— Где?
— Вон в кустах! В землю по края зарыты.
Зашумели, задвигались кусты, заговорили человеческими голосами, тесно сомкнулись в кольцо.
Кострюков подошел к Тимофею, посмотрел в упор.
— Ну, Тимофей Николаевич… Какой ответ припас?
Тимофей вздохнул, отвернулся. Кострюков взглянул на Урина.
— Старый знакомый… Так, так…
Откинул брезент, взял чебака, понюхал, положил обратно, прикрыл.
— А это чьи?.. Чьи дроги?..
— Мои, — отозвался человек с сосульчатыми усами.
— Кто вы такой?
— Приезжий…
— Ладно. Разберемся. Вы тоже арестованы, — Кострюков вынул наган. — Анка! Забирай их…
В руках Анки блеснул браунинг. Подошла к Тимофею, слегка потянула за рукав.
— Становись по два.
— Не пойду! — запротестовал Тимофей, уцепившись за дроги. — Не тронь!
— Давай! Давай! — прикрикнул Кострюков.
— Не пойду! Не пойду! Дайте мне милиционера в штанах! Уберите эту мокрохвостку. Не пойду на срамоту! — и оттолкнул от себя Анку: — Уйди! Не подчинюсь бабе!
— Вяжите его, — обратилась к рыбакам Анка. — Путай по рукам и ногам! На дрогах свезем! Вяжите!
На плечо Тимофею легла чья-то ладонь.
— Батя… Кто же кровь соломинкой… и чью?
Резко обернувшись, Тимофей посмотрел на Павла, и лицо его исказила судорога. Он протянул сжатые кулаки: