— Разве это так серьезно, леди Цинтия? Реджи как будто смеялся, говоря со мной об этом. Он сказал: «Я люблю всегда и никогда!»
— Она опасная молодая леди, — сказала посланница. — Два года тому назад молодой человек, очень дельный, должен был жениться на ней. Осенью его тело было выброшено на берег близ Йокогамы. Купался он неосторожно, но был хорошим пловцом. В прошлом году два офицера, из прикомандированных к посольству, дрались на дуэли, и один был тяжело ранен. Разумеется, рану объяснили несчастной случайностью; но оба были ее поклонниками. В этом году очередь Реджи. А Реджи — человек с большим будущим. Досадно будет потерять его.
— Леди Цинтия, не слишком ли у вас много пессимизма? Кроме того, что я могу сделать?
— Что-нибудь, что угодно! Ешьте с ним, пейте с ним, играйте в карты, кутите с ним, ах да, вы ведь женаты! Но даже так — это лучше, чем ничего. Играйте с ним в теннис; возьмите его с собой на вершину Фудзиямы. Я ничего не могу поделать с ним. Он открыто смеется надо мной. Мой старик может сделать ему официальный выговор, но Реджинальд сейчас же начнет передразнивать его на потеху канцелярии. Я отсюда слышу, как они смеются, когда Реджи проделывает перед ними одну из своих штук. Но вы, в вашем лице он может увидеть весь Лондон, который он уважает и чтит, несмотря на свои космополитические песни. Он сможет представить себе себя самого, вводящим мисс Яэ Смит в гостиную леди Эверингтон в качестве миссис Форсит.
— А для этого есть большие препятствия? — спросил Джеффри.
— Это просто невозможно, — сказала леди Цинтия.
Внезапная слабость овладела Джеффри. Можно ли отнести это безжалостное «невозможно» и к его случаю? Закроется ли и для него дверь леди Эверингтон, когда он возвратится? Виновен ли он в наихудшем оскорблении хорошего тона, в мезальянсе? Или Асако спасена своими деньгами? Он посмотрел на двух девушек, сидящих у камина, пьющих чай и смеющихся. Он, должно быть, проявил чем-нибудь свое смущение, потому что леди Цинтия сказала:
— Не думайте о пустяках, капитан Баррингтон. Это совсем другой случай. Леди всегда леди, родилась ли она в Англии или в Японии. Мисс Смит — не леди; еще хуже — она полукровка, дочь журналиста — искателя приключений и женщины из чайного дома. Чего тут можно ожидать? Это плохая кровь.
Простившись с Кэрнсами, Джеффри и Асако пересекли сад, белый, имеющий совсем святочный вид под своим снежным покровом. Они нашли тропинку, которая вела к владениям отшельника Реджи Форсита. Подвижные тени от огня на спущенных шторах давали впечатление теплого и гостеприимного убежища и комфорта; и еще заманчивее были звуки рояля. Это было тем приятнее путешественникам, что они давно уже отвыкли от звуков музыки. Музыка — голос души дома, в беспорядке отелей она теряется и заглушается, но домашний очаг без музыки мрачен и несовершенен.
Реджи, должно быть, слышал, как они пришли, потому что сменил мечтательную мелодию, которую играл, на популярную песню, модную в Лондоне год тому назад. Джеффри засмеялся. «Отцовский дом опять! Отцовский дом опять!» — напевал он, подбирая слова к напеву, в ожидании, пока откроют дверь.
Их встретил в коридоре Реджи. Он был одет совершенно как японский джентльмен — в черный шелковый хаори (верхнее платье), в коричневое, стеганное ватой кимоно и широкие шаровары. На нем были белые таби (носки) и соломенные туфли зори. Это приличный и изысканный костюм мужчины.
— Я был уверен, что это вы, — смеялся он, — и потому сыграл лозунг. Я представил себе, что вы уже болеете тоской по родине. Войдите, пожалуйста, миссис Баррингтон. Я часто желал видеть вас в Японии, но никогда не думал, что вы приедете; позвольте мне взять ваше пальто. Вам будет здесь достаточно тепло.
Было в самом деле тепло. Стояла оранжерейная жара в артистически убранной комнате Реджи. Казалось даже просторнее, чем во время первого посещения Джеффри, потому что двери, которые вели в следующие комнаты, были отворены. Пылали два больших огня; и старые золотые ширмы, блестя, как сокровища Мидаса, защищали от сквозняков из окон. Воздух был тяжелый; чувствовался запах ладана, дым которого еще поднимался над большой бронзовой жаровней, стоявшей посреди пола и полной пылающих углей и серого пепла. В одном углу находился стол Будд, освещаемых вспышками огня. Миниатюрные деревья расположились вдоль внутренней стены. Не было другой мебели, кроме громадной черной подушки, лежащей между жаровней и камином; а посреди подушки — маленькая японская девушка.
Она сидела на корточках; пальцы ее ног были обтянуты как бы белой перчаткой по туземной моде. Ее кимоно было сапфирно-синее и стянуто серебристым шарфом с вышитыми на откинутых концах его голубыми и зелеными павлинами; эти концы казались большими крыльями и занимали почти столько же места, сколько вся ее остальная маленькая особа. Она сидела спиной к гостям и всматривалась в пламя, погруженная в мечты. Она, казалось, ничего не замечала, все еще прислушиваясь к эху замолкшей музыки. Реджи, торопясь встретить гостей, не заметил быстрого движения, которым складки кимоно были расположены так, чтобы произвести надлежащее впечатление.
Она выглядела мотыльком ювелирной работы, сидящим на большом черном листе.
— Яэ — мисс Смит, — сказал Реджи, — это мои старые друзья, о которых я говорил вам.
Маленькое создание поднялось медленно, с полусонной грацией и сошло со своей подушки, как выходит фея из своей кареты — ореховой скорлупы.
— Я очень рада встретить вас, — протянула она.
Это типичное американское приветствие, перелетевшее на запад через Тихий океан; но отрывистость деловитого горожанина была заменена небрежной королевской снисходительностью.
Ее лицо имело такой же нежный овал и кремовый оттенок, как у Асако. Но подбородок, который у Асако, согласно законам японской красоты, невинно уходил назад, у нее сильно выдавался вперед; изогнутые губы имели форму лука Купидона; форма, отлитая для поцелуев бесчисленными поколениями европейских страстей, тогда как японский рот всегда нечто смутное, смятое и бесцветное. Переносье и глаза, зеленые, с глубоким оливковым оттенком, глаза дикой кошки, заставляли вспомнить происхождение ее матери.
Артистическая натура Реджи не могла не произвести сравнительной оценки обеих женщин. Яэ была еще меньше и тоньше, чем чистокровная японка. Еще с первой встречи с Яэ Смит он сравнивал и противопоставлял ее в своей памяти с Асако Баррингтон. Он пользовался обеими как моделями для своей изящной музыки. Гармония, которую он должен был выразить, приходила к нему в образе женщин. Чтобы выразить японское, он должен был видеть японскую женщину. Не потому, что он сколько-нибудь был заинтересован японской женщиной физически. «Они слишком отличны от наших женщин», — думал он, и это отличие отталкивало и влекло его. Широкое пространство, отделяющее их, можно перешагнуть или голой чувственностью, или ослепленным воображением. Но артисту нужно воплощение его мечты в плоти и крови, если даже эта мечта полна противоречий. Так, представляя себе Восток, Реджи сначала пользовался своими воспоминаниями об Асако с ее европейским воспитанием, воздвигнутым над почвой японской наследственности. Позже он встретил Яэ Смит, у которой инстинкты ее шотландских предков бурно прорывались сквозь бумажные стены японской оболочки.
Джеффри не мог бы так же точно определить свои мысли. Но что-то странное происходило в его сознании: тот дух, который он знал в дни ухаживания за Асако, поднялся теперь перед ним в темно-голубом кимоно. Его жена действительно многим пожертвовала, отказавшись от своего родного костюма ради гладкой голубой саржи. Конечно, он не хотел бы, чтобы Асако выглядела, как кукла; но все-таки не был ли он влюблен когда-то в несколько ярдов шелка?
Яэ Смит чрезвычайно заботилась о том, чтобы нравиться, несмотря на аффектированность своих поз, которая, может быть, и была необходима: будучи до такой степени похожа на безделушку, она могла ожидать и отношения к себе как к безделушке. Ей всегда хотелось нравиться. Это было главной чертой ее характера. Это было корнем ее слабостей, плодородной почвой, на которой всходили их семена.