Яснее некуда.
Неожиданностей не последовало: у всех травмы, несовместимые с жизнью, типичные при авиационных происшествиях. Никаких признаков насильственной смерти.
— Все останки — самолетами в Берлин, на дополнительное исследование, — распорядился Олендорф, пускай и понимал, что ничего нового столичные специалисты не откроют. Правила есть правила, особенно в настолько щекотливом деле.
Внезапно пришло донесение от агентуры СД в Ушачах, Лепельского уезда — мальчишки нашли в лесу «мертвого немца», по детской непосредственности растрепали об этом взрослым, а там быстро дошло и до местной полиции. Возможно, в другое время сигнал остался бы незамеченным, мало ли по окрестным пущам лежит незахороненных жертв наступления 1941 года? Тем более если речь идет об Ушачах — шоссейный узел, русские здесь сопротивлялись особенно яростно. Но пока не отменено особое положение по округу, любая подобная информация бралась под особый контроль.
И надо же, повезло. В двух километрах к западу от городка отыскалось тело в оливковой форме «Организации Тодта», очень сильно поврежденное. Метрах в трехстах от него при прочесывании наткнулись на разбитое авиационное кресло с бежево-коричневой в клетку обивкой.
Незамедлительно выехавший на место Хорст Копков и его сотрудники достоверно установили: это труп господина Штрауба, одного из референтов доктора Альберта Шпеера. Получается, взрыв произошел более чем в сорока километрах от места падения самолета…
В уравнении осталось три неизвестных.
С этими тремя неизвестными придется идти на доклад к Гейдриху по возвращении в Берлин.
Но прежде всего отдать приказ немедленно — безо всяких проволочек! — разыскать партизан! Как угодно, каким угодно способом, не считаясь с потерями!
* * *
Обещанные товарищем Пономаренко сотрудники органов беседовали со Шмулевичем всего-то сорок пять минут. Двое, с армейскими, а не с чекистскими петлицами, примерно одного возраста — капитан и старший лейтенант. Очень вежливые. Капитан русский, лейтенант, судя по внешности и акценту, откуда-то с Кавказа.
Пришли в номер гостиницы «Москва», куда определили комиссара по личному распоряжению Пономаренко, чинно представились, предъявили удостоверения Управления Особых отделов НКВД.[3] Товарищи Леонтьев и Даудов, последний, как затем выяснилось, осетин родом из Орджоникидзе.
Вопросы ставились привычные. В Гражданскую у Фрунзе воевали? Бухарская операция? В подчинении у Белова Ивана Панфиловича, осужденного по делу Тухачевского в 1938 году?
Шмулевич, глазом не моргнув, подтвердил — всё верно, да только врага народа Белова лично видел последний раз ровнехонько двадцать три года назад, в Коканде, когда никто и не помышлял о причастности комдива к антисоветским группам. Из Коканда по комсомольской путевке был направлен на усиление Ленинградского Госполитуправления.
«Знаем, знаем, — согласно покивали товарищи из УОО. — Это мы так, строго для проформы спросили. А теперь будьте любезны рассказать, когда и по каким обвинениям вы арестовывались в уже упомянутом 1938 году? Кто еще проходил по делу? Обстоятельства? Имя следователя? Даты? Где содержались? Сокамерники?»
Шмулевичу, знакомому с внутренней чекистской кухней не понаслышке, а самым непосредственным образом, всё стало понятно до хрустальной прозрачности. Дела, по одному из которых он проходил, всегда были совершенно секретны. Утечка крайне маловероятна, да и какому иностранному шпиону придет в голову ворошить архивы в поисках следственных дел (каких тогда были тысячи!) ради того, чтобы прикинуться безвестным Семеном Шмулевичем?
Работа у товарищей поставлена грамотно: никто, кроме самого комиссара, не в состоянии подробно рассказать о его далеко не самых приятных приключениях в 1938-39 годах, когда новый нарком НКВД Берия устроил форменный разгром ежовских кадров. Что называется, «под раздачу» попал и Шмулевич, хотя причислить его к ежовцам было затруднительно: с 1936 года он трудился по линии Отдела охраны ГУГБ, приглядывая за иностранным дипкорпусом и консульствами в Ленинграде, отчего бурные события Великой Чистки коснулись Семена Эфраимовича лишь краешком.
Взяли в декабре 1938-го. Следствие. Шили традиционные «шпионаж» и «антисоветскую пропаганду» (был донос о неосторожных словах на тему «лес рубят — щепки летят, но не слишком ли много щепок?»), привязали дело к ленинградским ежовцам, но получалось плохо — при всем желании Отдел охраны никак не мог участвовать в «необоснованных арестах» или «преступных методах ведения следствия», за которые Лаврентий Павлович сажал и расстреливал не менее ретиво, чем приснопамятный нарком Ежов. Несколько раз без ожесточения, скорее рутинно, дали в зубы — признавайся, гад!
Не признался.
А потом про Шмулевича забыли. Сидел в Доме предварительного заключения, небезызвестной «Шпалерке», аж до апреля тридцать девятого без единого допроса. Неожиданный вызов к следователю, скупые извинения, снятие всех обвинений, восстановление в партии, но не в звании. Невеликая должность участкового в пригородной Ржевке, при железнодорожной станции — а как иначе после ареста и пятна на биографии?
Осенью того же года приглашение в Большой Дом — стране и партии требуются проверенные кадры для работы в освобожденных от владычества панской Польши областях. О «пятне на биографии» волшебным образом было забыто навсегда, но Шмулевич ясно осознавал: Молодечно станет для него не просто «почетной ссылкой», а серьезным экзаменом — не справишься, пиши пропало. Звание вернули — лейтенант НКВД, приравненный к армейскому капитану или капитан-лейтенанту РККФ.
На самолет, в Минск за инструктажем, а потом к месту назначения. Вместо ленинградской квартиры — комната в скромном доме у толстой фельдшерицы Двойры Турфельтауб, принявшей, впрочем, нежданного жильца гостеприимно и кормившей вкусно. При поляках было куда хуже, чем при большевиках.
Двойру расстреляли немцы в июле 1941 года. Пухлая, страдающая одышкой старуха в первый же день войны пошла работать в госпиталь. После сдачи Молодечно ее убили не за то, что она была еврейкой, — прикончили вместе с ранеными.
Вот и вся история.
— На память вы пожаловаться не можете, — невозмутимо согласился товарищ Леонтьев. — Если играете, то не хуже артиста Алейникова, во что, впрочем, я не верю — отдельные подробности не знает никто, кроме вас и… И еще некоторых. Удостоверение НКВД у вас изъяли при поселении в гостиницу, под расписку, позвольте вернуть — оно подлинное, мы проверили.
Капитан положил на стол потрепанные красные «корочки». Хорошо хоть партийный билет не тронули, это выглядело бы сущим святотатством.
— Теперь… — Рядом с удостоверением на столешницу легла типографски отпечатанная зеленоватая карточка с красной косой полоской. — Вот пропуск для беспрепятственного движения по Москве в комендантский час, на всякий случай. За подписью коменданта города. Деньги, здесь двадцать червонцев, должно хватить на первое время — сходите хоть в клуб ВВС на углу Неглинной, совсем рядом, там есть ресторан. Столовая в гостинице, опять же. Голодным не останетесь. Прочее, наподобие военного билета, карточек, расчетной и вещевой книжки, получите через сотрудников партизанского штаба, товарищ Пономаренко полностью в курсе дела, вы под его ответственностью.
— Ну спасибо…
— Не за что. Это тоже входит в наши обязанности. Я за вами загляну в восемнадцать тридцать. Будьте готовы.
— Всегда готов, — не преминул подлить яду в голос Шмулевич. — Но, дико извиняюсь, у меня даже нижнее белье такое, что самому распоследнему зимогору станет стыдно.
— Ах, конечно! — хлопнул себя по лбу товарищ Леонтьев. — Ну-ка поднимитесь! Рост метр шестьдесят пять?
— Шестьдесят четыре.
— Считай, как товарищ Даудов, — капитан кивнул в сторону молчаливого и щуплого осетина в лейтенантском звании. — Немедленно распоряжусь. Вы отдыхайте. И не стесняйтесь, на тумбочке у входа в номер телефон — позвоните вниз, вам сразу принесут чай и закуски.