И вдруг всё закончилось.
Рядом со мной на скамейку уселась молодая женщина.
Она повернула ко мне голову и негромко, спокойно спросила:
— Вы позволите?
Я кивнул.
Она говорила по-французски, но я понял, о чем она спрашивает. Меня удивило не то, что она сперва устроилась на скамейке и только потом спросила моего согласия, а то, что она вообще меня заметила. Я-то уж начал считать, что отгорожен от остальных людей непроницаемой стеной. Но она, эта женщина, определенно видела меня.
Она вынула из сумочки книгу, защелкнула замочек. Звук, который я помню с детства. Сумочка мамы, полная загадочных, непостижимых для мальчика предметов, вроде пудреницы.
Украдкой я поглядывал на мою соседку. У нее были мягкие черты лица, чуть привядший овал подбородка. Светлые вьющиеся волосы. Очень длинные сильные ноги. Круглые покатые плечи.
Она убрала прядку со щеки. Читала медленно, иногда отрывала взгляд от страницы и смотрела на пруд. Тогда я тоже переводил глаза на пруд и пытался угадать, о чем она думает. Видит ли она то же, что и я, или перед ее взором возникают какие-то иные картины?
Но в голову ничего особенного не приходило. Просто мне становилось всё спокойнее и спокойнее. Никаких явных причин для этого не имелось. Деревья, статуи, дворец в глубине сада — все они оставались прежними, и я всё еще был собой.
Моя соседка захлопнула книгу, повернулась ко мне и быстро о чем-то спросила.
Я молчал. Если я отвечу ей по-немецки, она просто встанет и уйдет. И я останусь один против всей красоты мира.
Неожиданно она сильно покраснела, что-то быстро произнесла оправдывающимся тоном, и повторила вопрос.
Я разобрал одно слово — captivité[53] — и безмолвно кивнул в ответ.
Да, милая, ты правильно угадала. Я вернулся из плена. Наверняка ты увидела это сразу, у тебя наметанный глаз. Сейчас полным-полно таких, как я. Сидят в мятых костюмах, с потерянным видом.
Я чисто выбрит. Несколько часов назад я наблюдал свою умытую, спрыснутую одеколоном физиономию в зеркале купейного вагона. Мой костюм — вполне приличный. Куплен мамой. За семь лет я разучился носить костюмы. Пиджак сидит на мне так, словно я его украл. За время болезни мозоли сошли с моих рук, зато ногти облезли и плохо отросли. В общем, я выгляжу как человек, упавший с луны.
Молодая женщина заговорила снова, быстро и горячо. Я схватил ее за руку. Она не удивилась и не испугалась.
Не выпуская ее руки, чтобы она не убежала, я проговорил:
— Вы понимаете по-немецки?
Как я и предполагал, при звуке немецкой речи она дернулась, попыталась вскочить, но я ее не пустил. Тогда она плюнула в меня.
— Не трудитесь, — сказал я. — В меня бросали и камнями, и грязью, и гранатами.
Тогда она хмуро ответила:
— Да. Я говорю по-немецки.
И сунула мне платок, чтобы я вытер лицо.
Я обтер щеку левой рукой, правой продолжая удерживать мою соседку за запястье.
— Останьтесь. Пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она.
По-моему, она рассердилась. Она рассердилась на меня как на обычного человека, на мужчину.
Тогда я отпустил ее. Она села удобнее, потерла руку, на которой остались следы моих пальцев, уставилась на верхушки деревьев.
— Прошу прощения, — процедила она наконец. — Я обозналась.
— Вовсе нет, — возразил я. — Я действительно вернулся из плена.
Она метнула на меня недоверчивый взгляд. А я был вне себя от радости — оттого, что она всё еще рядом, что она меня видит, разговаривает со мной. Это означало, что я всё еще здесь, среди живых. Конечно, я существовал и для мамы, и для Альберта, и для своих соседей по палате. Но все они находились по ту же сторону стекла, что и я. Девушка в Париже словно перевела меня через границу.
— Слушайте, что вам от меня нужно? — осведомилась она.
— Где вы научились немецкому?
— У меня были учителя. — Вытянув ноги, она скрестила их и снова погрузилась в молчание.
Мы оба с ней смотрели на ее ноги в туфлях на грубом каблуке.
— Учителя? — переспросил я.
Она пожала плечами:
— Именно. Пожилая швейцарка.
— Швейцарка, — повторил я. — Вот почему я не могу узнать диалект.
Молодая женщина блеснула глазами:
— Естественно. Но во время оккупации это никому не мешало. Я отлично умею имитировать берлинский выговор.
— Выдавали себя за немку?
Она тряхнула светлыми кудрями:
— И весьма успешно.
И тут я брякнул:
— Вы ведь славянка!
И сразу почувствовал, как она напряглась.
— О, какое безупречное расовое чутье! Поздравляю. Кстати, вы первый заподозрили. — Она презрительно скривила губы. — Остальные велись на мои светлые кудри, крепкие ляжки и безупречный выговор.
Да, несомненно, она снова разозлилась на меня.
Я предусмотрительно отодвинулся:
— Знаете, фройляйн, где-то в Африке есть такая змея… Называется «плюющаяся кобра».
— Что?
— А вам в гимназии не рассказывали? Чему вообще учат в женских гимназиях?
Ее голубые глаза потемнели.
— Сейчас-то вы шутите, — тихо произнесла она, — плюющейся коброй дразните… А в прошлом году вы бы меня за такие дела, наверное, пристрелили бы.
Я не стал спорить:
— Может быть.
Мое равнодушие ее злило, и мне это было приятно.
Она сощурилась:
— Не «может быть», а наверняка. Я-то знаю.
— Откуда?
— Потому что год назад… — Она не договорила, отвернулась, махнула рукой.
— Год назад я был не во Франции, — сказал я.
— А где? В Африке? Сражались с кобрами?
— Год назад я был в России.
Она притихла, как будто теперь не меня, а ее вынесло за границы обитаемого мира.
Молчать и ждать — это я могу сколько угодно. Пусть сама решает, когда заговорить.
Девушка наконец спросила:
— Как там… в России?
— Холодно, — ответил я. — Ужасные дороги и холодно.
Она улыбнулась бледно, грустно, поднесла кулачки к подбородку.
— А я помню Петербург и мои финские санки — знаете, с длинными полозьями… Ездили кататься за город, с горки… Снег по пояс… У меня были мокрые рукавички, их потом сушили у камина, и запах стоял особенный — смешной, шерстяной…
Я вспомнил окаменевшие от мороза огромные рукавицы, которые Леер таскал на веревке, перекинутой через шею.
— Вы носили их на веревочке, свои рукавички?
Она кивнула, всё еще улыбаясь.
— Меня увезли из России, когда мне было восемь лет, — сказала она. — Но я до сих пор скучаю. Иногда. Правда, не могу с точностью сказать, по чему я скучаю — по России или по своему детству.
— Для вас это одно и то же, — предположил я. — А вот Германия моего детства была чересчур безрадостной.
— Но вы, вы же скучаете?
— По Германии?
— По России!
Ее светлые славянские глаза глядели не моргая. В таких глазах ничего не прочитаешь. Считается, что они загадочные, но это выдумки русских литераторов: на самом деле они просто мутные.
Я ответил прямо и просто:
— Как можно скучать по аду?
— А разве в аду не интересно? — Она покачала головой. — Там и черти, и огонь, и всякие приключения…
— Предпочитаю рай, — пробормотал я. — Фруктовый сад, откормленные благовоспитанные ангелы, арфы. И чтобы ничего не происходило. Что же касается России — это самое страшное, самое отвратительное место на земле. Будь она проклята.
Она так и вспыхнула. Я здорово задел ее.
Я засмеялся и добавил:
— Кстати, два месяца назад русский охранник за такие слова меня, пожалуй, здорово бы избил.
Я врал. Я понятия не имею, что сделал бы со мной русский охранник.
— Да он вряд ли понимает по-немецки, — возразила она.
— Ну, ему бы я так сказал, чтобы он понял, — отозвался я. — Доходчиво. Это с вами я церемонился и подбирал выражения.
— Вижу, вы уже вполне освоились. Речь стала связной, выражение лица — осмысленным. У вас есть где ночевать?
— Сниму номер в какой-нибудь занюханной гостинице. — Я пожал плечами.