— И что же? — напряженно спросил я.
— Ничего существенного, в том-то и дело, — Гейдрих поморщился. — Обобщая: все обнаруженные на месте крушения бумаги были отправлены в Москву курьерским самолетом, повез их лично комиссар, какой-то еврей, не запомнил фамилию… Об интересующей нас персоне ни слова. Была большая суета, командиры приказали немедленно уходить на запасные точки. Одного раненого из самолета унесли с собой, но кого именно?.. Поймите, мы не в состоянии отыскать всех партизан для допроса: чтобы прочесать леса от Молодечно до Смоленска, потребуется весь строевой состав Вермахта!
— Со стороны Москвы по-прежнему ни слова, — хмуро отозвался я. — Окажись у них в руках эдакий козырной туз, раструбили бы на весь мир. Особенно после устроенных нами фиктивных похорон в Танненберге…
Гейдрих, поджав губы, замолчал. «Тело фюрера» и впрямь было упокоено в Танненбергском мемориале, со всеми полагающимися почестями. О важнейшей государственной тайне знали всего шесть человек во всей Империи, включая меня и рейхсфюрера, но тела как такового в двойном гробу — парадном, с внутренней запаянной свинцовой капсулой, — не было. Олендорф предпочел не искать по моргам подходящий труп и возиться с гримировкой: чем меньше людей в эту историю впутано, тем меньше шансов на открытие неприятной правды.
— Не сравнивайте Сталина с Черчиллем и Рузвельтом, — наконец сказал Гейдрих. — Иногда мне кажется, что в его лице Германия столкнулась с самим дьяволом во плоти. Предсказуемость глупости англо-американцев абсолютна: они выставили бы покойника на всеобщее обозрение, пригласили уйму репортеров, Черчилль дал бы обширную пресс-конференцию, где с дубовой высокопарностью и тошнотворной претенциозностью начал рассуждать о возмездии провидения, богине судьбы и прочих немыслимых пошлостях, которые обожают выслушивать подданные Его величества. То же и с президентом Рузвельтом, только более вульгарно, в крикливом американском стиле. А Сталин… Сталин — азиат, с присущим одним азиатам изысканным коварством. Эдакая жутковатая помесь империи Хань, Византии и Ассирии. Он выложит карты на стол исключительно в решающий момент, когда будет твердо знать, что сорвет банк.
— Боитесь? — прямо спросил я.
— Опасаюсь, — дернул щекой Гейдрих. — Сталинград тому подтверждение: кто бы мог подумать, что русские применят против нас нашу же стратегию? Они многому научились с лета сорок первого года, а тут в довесок нелепый случай дарит Москве… Будем откровенны, дарит дубину, которой так щедро попотчевали Паулюса, Манштейна и Гота.
— Часть подразделений Гота успела избежать окружения, — сказал я, припомнив утреннюю сводку. — Танки, оставшиеся на охранение коридора для выхода Шестой армии…
— Этот коридор просуществовал всего пять часов, — холодно ответил Гейдрих. — И был ликвидирован русскими. Впрочем, я надеюсь на Вицлебена и Гальдера, иначе чего тогда вообще стоит наш генералитет? Им мешал фюрер? Прекрасно, теперь не мешает никто — вы ведь не суетесь в оперативное планирование как канцлер? Не командуете?
— Бросьте, что за абсурд! — Я даже руками замахал, не обратив внимания на откровенный сарказм рейхсфюрера. — Гражданский руководитель не вправе советовать Главнокомандующему!
— Вот-вот, — кивнул Гейдрих. — Главное, чтобы после финала сталинградской истории они не спихнули вину на вас. А финал близок, поверьте мне как главе РСХА. Я еще месяц назад распорядился проводить мероприятия по плану «Спецакция 1005» на юге России с предельной интенсивностью, поскольку испытываю самые недобрые предчувствия.
Тут настала моя очередь выдержать долгую паузу. В ноябре, после ареста Альфреда Розенберга, РСХА предоставило мне подробнейший многостраничный доклад о так называемой «Восточной политике», после прочтения которого можно было стать заикой. Да, еще во время сентябрьского визита в Киев Гейдрих ознакомил меня с некоторыми шокирующими аспектами этой самой «Восточной политики», а заодно и с планами «окончательного решения» еврейского вопроса в Европе, но я и подумать не мог, насколько далеко зашла политика уничтожения.
Один только вопрос с русскими военнопленными, оказавшимися в наших руках с июня прошлого года, вызывал леденящий ужас: при транспортировке и в лагерях на сегодняшний день погибло больше миллиона, не считая расстрелов по «Приказу о комиссарах» и ликвидации евреев-военнопленных. А это дополнительно четыреста с лишним тысяч.
Уже за одно это в случае военного поражения нас всех живописно развесят на фонарях вдоль Унтер-ден-Линден, не слушая никаких оправданий о том, что профессор Шпеер или фельдмаршал Вицлебен таковых решений не принимали, да и вообще не были осведомлены.
— Я-то как раз отношусь к числу принимавших решения, — сказал Гейдрих в ответ на мои соображения. — Вдобавок осведомлен куда лучше многих. В том числе о вопросе отношения населения России к германским оккупационным властям вообще и к Вермахту в частности. Если в сорок первом многие были настроены к немцам лояльно, помня времена Великой войны и вполне джентльменское поведение солдат кайзера, то за время кампании сорок второго года мы получили взрывообразный всплеск партизанского движения в генеральных комиссариатах Украина и Вайсрутения, а заодно в центральных и северо-западных областях Советской России, занятых нашими войсками… В сравнении с моей любимой Богемией, где царит полнейшее умиротворение, там — сущий ад. И я не представляю, как теперь выправлять ситуацию. Мы потеряли любые симпатии местных жителей, имевшие место в начале войны во многих областях, особенно вблизи западной границы СССР. Единственно, это не касается Прибалтики.
— Насколько я понял из доклада, с проблемой «юденфрай» прибалты прекрасно справились сами. — Я досадливо покачал головой. — А ведь Россия — это прежде всего незаменимый поставщик продовольствия…
— Не Россия как таковая, — поправил Гейдрих, — а оккупированные районы. Что мне прикажете теперь делать? Остановить репрессии против большевистских или националистических бандитов и их пособников? Невозможно, поскольку зараза будет распространяться дальше с утроенной силой. Призвать к порядку оккупационные силы, развращенные и деморализованные прежней «Восточной политикой»? Слабая вероятность восстановить порядок есть, но придется проводить значительную ротацию…
— Что ж вы натворили, рейхсфюрер…
— Я, как и все, выполнял приказы. Доводил таковые до нижестоящих исполнителей и требовал беспрекословного подчинения. Рассуждать о морали предоставьте не солдатам, а воспитанницам закрытых школ для девочек из приличных буржуазных семей. Если, по мнению фюрера, проводимые… — Он замешкался, подбирая слово. — Пусть будет «проводимые акции», были целесообразны, следовательно, так тому и быть. Но сейчас фюрера нет. Вопрос дальнейшей целесообразности мы должны принимать коллегиально, как и договорено на встрече в Ванзее.
— Уточните, — потребовал я.
— Всё упирается, как и обычно, в экономику. Вы внимательно читали меморандумы по окончательному решению еврейского вопроса в Европе?
— Да.
— Резюме? Как экономиста?
— Раз уж о морали рассуждают исключительно дочки преуспевающих бюргеров, — ядовито сказал я, — то отвечу кратко: бесцельное и преступное расходование сил и денег. Хорошо, всего в зоне ответственности Германии на начало войны было восемь с небольшим миллионов евреев, то есть едоков. Большинство сосредоточены в генерал-губернаторстве и на оккупированной части России. Не напомните, сколько именно?
— Там? Порядка трех с половиной миллионов. Впрочем, ныне всего около трех…
— Румыния?
— Восемьсот тысяч. По триста тысяч в Богемии и Франции. Это самые крупные диаспоры.
— Господи, так давайте оставим французских евреев адмиралу Дарлану, а румынских — маршалу Антонеску! При чем здесь мы? В Германии и на оккупированных территориях работоспособных мобилизовать в соответствии с указом о «Всеобщей трудовой мобилизации». Ничего не умеют делать, кроме торговли? Научиться разбирать завалы после бомбардировок или разбрасывать гравий при строительстве шоссе не так и сложно. Наши потребности даже в неквалифицированном труде огромны! Особенно учитывая возвращение военнопленных по договоренности с французами.