– Может, ты, как человек сугубо казенный, переживаешь, что он иноземец? – сменив тон на доверительный, произнесла Рива. – Так он, по-моему, тоже от этого переживает. Он мне даже как-то раз сказал: может, мы скоро будем жить в одном государстве…
– Подданства просить собрался? – деловито осведомился главный цензор; тут была его стихия. – Из-за телескопа или из-за тебя?
– Не знаю, – растерялась Рива. – Не было разговора… А только он обмолвился: мол, скоро, наверно, будем жить в одном и том же государстве… И лицо у него стало такое мечтательное да отрешенное, будто он только что новую звезду открыл и в телескоп на нее смотрит…
– Как у умственно расслабленного, – добавила мудрая и верная Фирузе.
Общий смех, раздавшийся вслед за ее репликой, мигом разрядил обстановку. “Хорошая жена – благословение Аллаха, – вспомнил Богдан слова, которые частенько произносил отец Фирузе. – Как прав старый бек, как прав!”
Разговор перешел на дела текущие. Мокий Нилович полюбопытствовал, что Богдан надумал подарить императору к юбилею; минфа в ответ вскочил из-за стола и гордо снял с полки роскошно изданный, с бесчисленными цветными вклейками перевод на русское наречие прошлогоднего труда императора о приматах моря.
– В средницу вышел, – похвастался Богдан, держа фолиант обеими руками и слегка покачивая, дабы продемонстрировать всю его весомость. – Вон как расстарались. И перевод мастеровитый. Пока еще до дворцовой библиотеки обязательный экземпляр доползет…
– Сообразно, – коротко похвалил Богдана старый цензор. – Воздухолет-то с таким грузом подымется? – пошутил он.
– Да уж… Завтра мы, как и вы, Мокий Нилович, тоже весь день в воздухолетных заботах, – проговорила Фирузе, наливая гостям свежего чаю. – Билеты до Харькова, уж заказанные, сдавать пришлось, и срочно все переигрывать. Причем, раз уж на восток лететь, я, как и супруга ваша, решила своих посетить накоротке, а на Ургенч назавтра нет ничего, туда раз в три дня летают… Пришлось брать на иноземный рейс.
– Вот те здрасьте! – удивился Великий муж.
– Иноземцев-то любопытных в Ханбалык на празднество тоже множество движется, – пояснил Богдан, вернув фолиант на полку и садясь на свое место, – ну а наших и вовсе не счесть. И вот транспортники александрийские совместно с европейскими такие рейсы на эту седмицу учудили, что как автобусы от остановки к остановке движутся. Лондон-Ханбалык. С посадками в Париже, Берлине, Праге, Александрии, Перми, Сверловске<Из “Дела победившей обезьяны” вам известно, что этот город расположен на Урале и “исстари прославлен производством лучших в Ордуси сверл и буров, а потом и более сложных машин для нефтегазовой и горной промышленности”. >… дальше не помню, но ценно тут то, что у него под конец и в Ургенче посадка, а потом через Улумуци и Каракорум на Восточную столицу, на Ханбалык…
– Ага, – понимающе кивнул Мокий Нилович. – С расчетом, что не всем до конца, а на освобождающиеся места новые путники сядут… – пошевелил бровями задумчиво.
– Мы с Ангелиночкой в Ургенче выйдем, и дальше Богдан уж один полетит, – продолжила Фирузе, покивав. – А мы побудем денек с семьей моей и на следующий день уж вместе с отцом за мужем вслед…
– Бага тоже ко двору призвали? – уточнил Мокий Нилович.
– Да, – не скрывая гордости, ответила Фирузе.
– Высоко оценил двор ваши асланiвские подвиги<События, о которых столь уважительно отозвался Мокий Нилович, описаны X. ван Зайчиком в “Деле незалежных дервишей”. >, – задумчиво уронил сановник и затем, как бы подытоживая, добавил коротко: – Правильно оценил.
– Жаль только, не получилось вместе с Багом лететь, – посетовал Богдан. – Он, верно, уж в столице. Там его друг старый дожидался – вот и не стал под нас подлаживаться… а мы под него – тоже не смогли.
Кстати зашедший разговор о завтрашних разъездах напомнил всем, что пора бы и расходиться – рейсы ранние, дороги дальние. Мокий Нилович с дочкою засобирались. Обменялись сообразными поклонами и благодарностями – ах, как вы нас вкусно угостили! ах, как замечательно, что вы нашли время к нам зайти! Уже в прихожей Мокий Нилович, шевеля бровями в непонятной Богдану нерешительности, медленно надевая старенькую, невзрачную соболью шубу – в одежде, да и во всем материальном, сановник был, как то и подобает благородному мужу, весьма неприхотлив, – вдруг вымолвил, не успев продеть левую руку в рукав и оттого замерев в несколько странной позиции:
– Ну-ка, дочка, поди вниз. Прогрей повозку.
– Слушаю, папенька, – слегка обескураженная внезапным отеческим повелением, ответила Рива после едва уловимой заминки. Виновато глянув на Богдана в последний раз, она едва слышно пролепетала скороговоркой: “Я не влюбилась еще, он мне просто нравится…” – и упорхнула.
– Кажется, Ангелина хнычет, – сразу все поняв, сказала Фирузе. – Пойду гляну, может, сон плохой привиделся… До свидания, Мокий Нилович, всего вам доброго. Рахили Абрамовне от нас низкий поклон.
И оставила мужчин одних. Мгновение Великий муж неловко молчал, глядя мимо Богдана.
– Вот что, – глухо сообщил он затем. – Я в Александрию не вернусь. В отставку я выхожу, Богдан Рухович. Шабаш… Погоди, не перебивай. Пора мне, старый стал, немощный… в себе не уверен… Вернешься из Ханбалыка – будешь принимать дела.
– Что? – вырвалось у ошеломленного Богдана.
– Не перебивай, я сказал! Как праздники кончатся – князь твое назначение утвердит. Улус тебе вверяю. Не пустяк. – Он запнулся. – Но не о том речь. На такой пост с нечистой совестью идти – перед Богом грех, перед людьми срам, а перед собой – страх. Работать не сможешь в полную силу. Уверенность потеряешь от угрызений. Я ведь вижу – ты из Мосыкэ сам не свой вернулся. И до сих пор не очухался. Ничего мне рассказать напоследок не желаешь?
Богдан напрягся, стараясь не выдать себя. Словно наяву, вновь зазвучал в его ушах голос градоначальника Ковбасы<Речь здесь идет о полных драматизма событиях, описанных X. ван Зайчиком в “Деле победившей обезьяны”. >: “Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Обещай. Иначе все пойдет насмарку. Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня”.
И еще: “Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого не будет суда”.
И тогда Богдан понял: это единственный выход.
Нельзя было допустить, чтобы честное начальство было опозорено, а обе нечестные секты усилились вновь. Тут Ковбаса, заваривший сатанинскую кашу, был прав. Если бы он ее не заварил – и разговору б не было, но коли заварил…
Государственная польза требовала…
И в то же время нельзя было, чтобы градоначальник, из лучших побуждений мало-помалу докатившийся до вопиющих и к тому же чреватых потрясением народного доверия человеконарушений, не понес наказания. Просто отпустить преступника Богдан не мог.
Справедливость и правосудие требовали…
И что было делать?
“Не буду этого обещать”, – сказал Богдан тогда и ушел. И взгляд еча, грузно сидящего в своем рабочем кресле, жег ему спину, пока он пересекал пространство огромного темного кабинета… и потом, в коридоре, на лестнице… на морозной мосыковской улице… да и теперь Богдан чувствовал этот взгляд ровно так же, как в те первые страшные мгновения, когда выбор уже сделан, и его не переиначить, и его нельзя, не нужно переиначивать, потому что любой иной хуже. Еще хуже.
– Ничего, – проглотив ком в горле, сказал Богдан. – Ничего не хочу рассказать.
Мокий Нилович потоптался. Надел наконец свою шубу, застегнулся. Глянул на Богдана исподлобья:
– И впрямь ли Ковбаса оттого с собою кончил, про что в записке написал? Мол, совесть заела – какой я городу начальник, если не предвидел, не понял, не предотвратил… Ничего тебе на ум не приходит?