В самом деле, там, в том городе, покинутом мною (как, впрочем, везде и повсюду: как и в этой маленькой, например, за дюной притаившейся деревушке…) — там было, разумеется, принято — в ночь с тридцать первого декабря на первое января — поставив, к примеру, в комнате украшенную лентами, шарами и свечками елку — праздновать наступление Нового года; Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер, позвонил мне, я помню, двадцать девятого.
— Где, собственно, вы собираетесь встречать Новый год?
— Еще не знаю; наверное — дома.
— Дело вот в чем, — сказал он. — Мы все обычно встречаем Новый год у меня… нет, не в городе, на даче, конечно… Да, и Перов, и Мария Львовна, и Фридрих… буду рад, если вы тоже приедете.
— С удовольствием, — сказал я. — А… Макс?
— Я уже пригласил его. Приезжайте пораньше, засветло, часов в пять… можете и в четыре… Объяснить вам, как ехать?
— Спасибо, я знаю.
Я позвонил Максу; его не было дома. Вечером, я очень хорошо это помню, он сам позвонил мне. Поеду ли я к Сергею Сергеевичу?
— Да, а ты?
— Поеду… пожалуй.
— В таком случае, не поехать ли нам вдвоем?
Именно это он и хотел предложить мне. Это ведь что-то напоминает… нам обоим, не так ли? Впрочем… он, может быть, вообще никуда не поедет… Хотя, с другой стороны…
— Ты можешь думать до послезавтра, — сказал я.
Нет, нет, он поедет… да, он поедет. Встречаемся… на вокзале?
— Договорились. Часа в три?
— Нет, зачем так рано? В четыре.
— Хорошо, в четыре, — сказал я.
И на этот раз не я его, он ждал меня на вокзале. Но так же, совсем неподвижно — как будто вообще не способные к движению — стояли, у заметенных снегом перронов, поезда, электрички.
И так же, как в тот раз, я смотрел, я помню, на Макса, и он был, или так мне казалось, спокоен, и сам, в свою очередь, с каким-то, казалось мне, безразличным вниманием всматривался в предновогоднее оживление на вокзале, уже начинавшее понемногу стихать, но еще вполне ощутимое: прошла, я помню, довольно шумная и довольно большая — говоря запретным для меня языком — компания весьма молодых и не очень трезвых людей, как и мы отправлявшихся, по всей вероятности, за город; другая компания, возвратившаяся, по всей вероятности, в город; еловые веточки разбросаны были повсюду; разноцветные лампочки, еще не горевшие, висели над одним — и только одним, почему-то — перроном.
Было очень холодно; я дышал на замерзшие руки.
— Ты забыл перчатки? — мы вошли, наконец, в вагон.
— Да.
— Возьми мои.
— Пока не надо, спасибо. Если я совсем замерзну, я скажу тебе.
— Хорошо.
И снова надев их (перчатки…), он начал водить ладонью (костяшками пальцев…) по сплошь покрытому инеем, в морозных стрелах, стеклу: подобие полыньи образовалось в нем, — или нечто вроде прогалины: сказал я, — проталины, может быть: мы оба вдруг рассмеялись. И мы уже ехали; и так же, то сливаясь с наледью, то вновь появляясь в полыньях и проталинах стекол, проплывали за окнами: деревья, далекие крыши, рельсы, дорога, шлагбаум… и вспыхивало на стеклах, уже клонясь к западу, солнце, и пробегало вдруг по вагону, по сиденьям и спинкам сидений, ложилось на пол, вновь исчезало.
— Что это у тебя в сумке? — спросил он.
— Шампанское.
— Как, опять шампанское?
— Ну да… Новый год…
— Если хочешь, — сказал он вдруг. — Новый год у нас уже был… Да, Новый год у нас уже был… Уже было и это беспокойство… разве не так?.. и это смутное ожидание чего-то… не разрешающееся, конечно, ничем… усталостью, — он улыбнулся, — усталостью и пустотою наутро… Все это уже было… все это уже было…
Он смотрел, я помню, в полынью оттертого им стекла.
— А впрочем… а впрочем, все это… никакого значения не имеет…
— Вот как?
— Вообще никакого…
И больше мы ни о чем, я помню, не говорили; и сидя напротив Макса — поезд шел медленно, от станции к станции, мысль же ходит, как сказано, тайными, своими путями, — я думал, конечно, о той, первой нашей поездке, робкой и предварительной, — и, конечно, об августе, — и, вообще, о моей — глядя на Макса — истории: уже пора за нее приниматься: так думал я, может быть, — и тут же: нет, еще рано. Я уже знал, что мне делать с театром… с театром и пьесой… но еще не хватало чего-то… чего-то самого важного, может быть… Макс, по-прежнему глядя в окно, улыбался, как некогда, проплывавшим мимо деревьям.
— Ну вот… мы приехали.
И вот она опять, эта станция, заметенная снегом; и точно так же ушел и скрылся поезд за выступом леса, и звук его замер вдали, и мы остались, вдвоем, на платформе, в мгновенной, со всех сторон обступившей нас тишине; и были те же ступени той же лестницы; наледь: все та же; и та же, протоптанная кем-то тропинка; и тот же, один-единственный, белеющий в небе дымок… но я смотрел на все это: походя, на ходу, ни о каком прошлом не думая, почти не думая, замирая от холода; и мне хотелось только: согреться, дойти поскорее; и мы шли очень быстро, я помню; и свернули, наконец, на ту, нашу улицу; и прошли тот дом, где жил некогда Макс; и тот, где сам я некогда жил; и вошли в лес — и в лесу (где темнота уже притаилась между сосен…) — в лесу было тихо: так тихо, как бывает, наверное, только зимою, в лесу; и неподвижно, безмолвно стояли вокруг деревья: с обведенными снегом, вплоть до мельчайшей веточки, ветками; и снег, синея, скрипел под ногами; и ничто не предвещало, конечно, решительного, решающего поворота; и — легкий изгиб тропинки — и когда он, Макс, остановившись, достал сигареты и вытащив из пачки одну, но не закуривая, повертел ее в пальцах, посмотрел на меня, достал спички, тряхнул — сухой стук — коробком, и так вдруг просто, так отчетливо, вдруг, произнес:
— Я поворачиваю обратно, — я, тоже остановившись, я ничего не понял: я тут же понял, разумеется, все. И в этой морозной, пронзительной, со всех сторон обступавшей нас тишине почти нежно прошуршала спичка о темную грань коробка, и легким пламенем вспыхнула в гаснущем воздухе… и я смотрел ему вслед, ничего не понимая, все, тут же, поняв — с внезапным чувством, что: вот, вот оно, это мгновение, с которого я начну: вот оно: еще тянется, еще длится, не обрывается: прямо передо мною: удаляясь в густеющих сумерках.
А здесь ведь снова теперь весна: здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке.
Здесь снова теперь весна; и вновь, как некогда, тают последние, у самого берега, льдины, и чернеет, и оседает снег в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну, и там, в дюнах, уже проступил из-под снега и мох, и красновато-бурый, по-весеннему, вереск; и я вновь вспоминаю, конечно же, свой приезд сюда, два года назад, и как, в какое-то утро, решившись, написал я, на первой странице:
— Я поворачиваю обратно.
Ну вот — думаю я теперь — вот мы и добрались до него, вновь добрались до него, до этого мгновения, в сумерках, и оно казалось еще таким близким, два года назад, и теперь уже в такую даль от меня отступило.
— Я поворачиваю обратно (еще раз…); и я смотрел ему вслед, не в силах справиться с изумлением, и пошел за ним, и догнал его, наконец.
— Но послушай, послушай, они ведь ждут нас, — сказал я.
— Кто же? — ответил он.
И на этот ответ мне нечего было ответить, и мы шли молча, в сгущавшихся сумерках, проваливаясь в снег, в темноте.
— Пускай ждут, — сказал он. — Иди один, если хочешь…
— Ну нет, — сказал я, — один я туда не пойду…
И мы опять шли молча, вдвоем; обратно и в темноте; и когда вновь появился последний, замыкающий поселок забор, когда мы прошли вдоль него и вновь увидели нашу, с уже загоревшимися фонарями, огромными сугробами, улицу, Макс, замедлив шаги, сказал вдруг: здесь?.. или здесь?..; и мы не пошли по ней, улице; мы пошли, еще раз, по той, с выступавшими, нет, не выступавшими из земли корнями тропинке, протоптанной кем-то в снегу, по которой шел я когда-то один, впервые его увидев, и которая, краем леса, выводила, вновь вывела нас, разумеется, к станции.
Все это уже давным-давно описано мною.