Все это тоже и само по себе оборачивалось, конечно: надеждой.
И потому он не уезжал отсюда; почти месяц прожил он здесь; раза два или три, выстаивая очередь (в кассу…), покупал, быть может, билет (в Москву и на поезд…); менял его; оставался.
31
Он съездил в Ригу к Хельге и Ингмару; они тоже навестили его: вместе — с кем же? вот именно — с кем же? Да, здесь, именно и почти здесь, в конце того лета, он, Макс, впервые познакомился — с Соней: с Соней (думаю я теперь: тоже здесь, именно здесь…) — с Соней, уже так давно появившейся — на этих страницах, уже так давно исчезнувшей… нет, вовсе, вовсе не исчезавшей — с этих страниц.
Они вышли все вместе на море; был уже вечер; Ингмар и Хельга обогнали их на пару шагов. Он спросил ее, чем она занимается; он сообщил ей свои собственные, вполне внешние обстоятельства. Ах, вот как, он тоже живет в Москве? Она тоже? Да, она тоже. И она уезжает в Москву, завтра вечером.
— Жаль, — сказал Макс.
Она улыбнулась; она посмотрела на море, протяжные отсветы, бегущие по воде, отражения облаков, далеких и гаснущих.
— Да, жаль, — сказала она.
Ингмар окликнул их.
И — все? Все. Он даже не спросил ее телефона в Москве; он проводил их на станцию, всех троих; он постоял еще немного, один, на опустевшем — и совершенно опустевшем перроне.
32
И когда он возвратился в Москву, Макс, — та, уже давным-давно проступающая, уже, если угодно, отмеченная на карте зима, медленно, очень медленно на него надвигаясь, как будто вбирая его, Макса, как будто впуская и втягивая его в себя — и как если бы (или это так кажется мне: теперь…) — как если бы она ждала его там, в Москве: — дождавшись, короче, его возвращения, зима, сразу же, хотя и очень медленно, началась.
А ведь между летом, с одной, и зимою, с другой стороны, бывает обычно — осень. Бывает: обычно. Но тогда, там (думаю я теперь…) никакой осени не было. Он возвратился в Москву, Макс, — и это было, сразу же: началом зимы, — введением в зиму; — и длилось это начало, это введение очень долго, целую, может быть (им, Максом, едва ли вообще замеченную и если отмечаемую мною, теперь, то лишь как простое введение, простое начало…) — целую, значит, осень.
— И когда он возвратился в Москву, Макс, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, тогда — что, собственно?
Лишь некая осень, простое введение, отделяет, его и меня, от этой, уже начавшейся, если угодно, зимы. — Там (думаю я…) — там все линии сходятся; — и по какой бы дороге я ни пошел, любая дорога (думаю я…) — любая дорога приведет меня к этой зиме (уже, если угодно, начавшейся…).
Он же, Макс, — он шел к ней по всем дорогам: одновременно и сразу.
Он шел к ней сразу по всем дорогам; — он возвратился, значит, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыслимым, — и приехав с вокзала домой, в свое решительно неописуемое, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, — занеся чемодан в комнату (и тут же задернув, наверное, шторы…) он, Макс: — а впрочем, думаю я, пойдем, для начала, по вот этой, к примеру, дороге… он, Макс, в тот же день, например, позвонил, разумеется, Фридриху.
Он позвонил Фридриху и встретился с ним: в конце бульвара, к примеру. Он был рад этой встрече, — и Фридрих, появившись, как некогда, из глубины — бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей, уже начавшей, быть может, желтеть, но еще переполненной, разумеется, сумраком, тенью листвы и пятнами солнца аллеи, — Фридрих, приблизившись, улыбнулся и взял его под руку, — и он, Макс, снова, в то же мгновение, почувствовал, в себе и вокруг, что-то веселое, быстрое, легкое, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, к каким-то (так и оставшимся, следовательно, по ту сторону моей истории: если это история…) персонажам их жизни, — и эта жизнь (здесь, думаю я, здесь, у этого моря, так легко, почти незаметно от него отступившая: как если бы ее никогда и не было вовсе…) — эта случайная жизнь вновь, следовательно, его обступила, и он, Макс, уже готов был ей снова отдаться: и как если бы, в свою очередь, никакого моря, никакого лета и вовсе не было — никогда.
Оно было, однако, это море — и это лето (и этот песок, эти сосны, этот свет, пронзительный и прозрачный…). Все это было, однако; — и после всего этого (после этого лета, после этого моря — и всех надежд, и всех мыслей, оживших в нем здесь…) та — случайная жизнь, которой, еще весною, он жил в Москве, вместе с Фридрихом, уже не только, или почти, не давала ему ни прежней радости, ни прежнего ощущения — жизни, но как будто вообще не удавалась, не давалась ему; он стремился к иному; уже через несколько дней он почувствовал ее — невозможность.
— Нет, хватит, хватит… так не может более продолжаться.
И когда он возвратился в Москву, Макс, — Москва (этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город…) — Москва поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно — как будто он никогда ее раньше не видел.
Был — когда он вернулся — был, наверное, совсем еще летний (лишь с первым намеком на осень…), еще совсем по-летнему жаркий и душный день; он сошел с поезда, взял такси — и вот: улицы, мостовые, дома, и раскаленный на солнце асфальт, и машины, и шум, и грохот, и — нет, нет, я не описываю… все это вдруг надвинулось на него (откуда-то…) — и он, Макс, с еще почти мучительной ясностью помнивший: море — и сосны, и ветер, и облака, — почти с ужасом смотрел, должно быть, вокруг.
И когда машина взлетела на мост, Макс, ужасаясь, увидел, наконец, свое собственное, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, темной громадой нависавшее над рекою.
Он занес чемодан в комнату — и тут же задернул, наверное, шторы.
— И мне, думал он (задернув шторы, осматриваясь…) — и мне придется здесь — жить?..
Он позвонил Фридриху, — и встретился с ним, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, куда-то, к кому-то… — но если (так думаю я теперь…) — если он, Макс, втайне надеялся и втайне рассчитывал, что, с течением времени, он просто-напросто привыкнет ко всему этому: к этому городу, этим улицам, этому дому и этим домам, — то он, Макс, конечно же, ошибался, и чем дальше шло время, тем острее чувствовал он — невозможность: невозможность, опять-таки: этих улиц, этого города.
— А ведь там (думаю я теперь…) — там, в этом городе (огромном, невероятном, таинственном…) — там были ведь и какие-то старые, какие-то, еще все-таки — возможные улицы, переулки: дома, проходы, дворы… и я: я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме. Но он, Макс (возвратившись в Москву…) — он как будто не замечал ничего этого; он видел лишь новое, ужасное, неописуемое.
Он видел лишь новое, ужасное, неописуемое; — и он не только не мог привыкнуть — он, на самом деле, и не хотел привыкать к этому городу, дому, домам; слишком ясно помнил он море (сосны, ветер и облака…); и шагая по какой-нибудь новой, да, неописуемой улице, среди шума, и грохота, и машин, и прохожих, и — нет, нет, я не описываю… — пытался, наверное, и разумеется, вполне безуспешно пытался снова вызвать в себе то ощущение: отстраненной замедленности, которое открылось ему, как сказано, здесь, этим летом, у этого моря. Но ни о какой замедленности, ни о какой отстраненности, не могло быть, конечно, и речи; было лишь возбужденье, усталость, спешка, торопь и оторопь… и — и вновь, конечно же, как только он возвратился в Москву, — вновь, конечно же, подступило к нему все то, от чего он, еще весной, например, убегал, вся эта, как писал я когда-то, его собственная и все-таки чуждая ему самому, как бы внутренняя и все-таки внешняя жизнь — не-жизнь, если угодно.
Она подступила к нему — она обрушилась на него; он пытался — он не мог собрать свои мысли; он был — он не был, конечно, один; и не глядя вокруг, не в силах остановиться, все быстрей и быстрее, по какой-нибудь новой, ревущей и призрачной улице, среди шума и грохота, обращаясь к кому-то… — нет, нет, я не описываю.