— Ну что же… вот, вот она, эта станция… и вот поезд, в самом деле, уходит, исчезает: за выступом леса… вот и звук его смолкает вдали… замирает… и вот, на той платформе, все та же… да, все та же, с ее навесом… назад и набок завалившаяся по-прежнему касса… и вот часы, с их минутною стрелкою… и перила, и ступени, и лестница…
Оно не обмануло его ожиданий, это всякий раз — неожиданное мгновение, всегда удивительное. И он стоял, один, на платформе, в снегу, выброшенный откуда-то, или брошенный, быть может, куда-то, в почти осязаемой, после шума, движенья, мельканья, со всех сторон обступившей его тишине; замерев; возвратившись.
Оно не обмануло его ожиданий; оно не могло лишь продлиться.
И были, значит, ступени лестницы, с косой, как некогда, наледью, и твердый наст узкой, от станции к магазину ведущей дорожки, и сугробы, и знакомые крыши… и все это было, конечно, сейчас, вот сейчас, в его, тогдашнем и Максовом, мучительном — и вновь мучительном настоящем.
И подойдя к магазину, постоял он у одной двери — забитой, у другой — заколоченной, и пошел прочь — не оглядываясь.
— Ну да, вот они, эти улицы, и эти тропинки, протоптанные кем-то в снегу, и этот дымок в небе, все тот же… и вот здесь мы шли, здесь стояли… и вон там я ехал, на велосипеде, когда-то… Ну и — что же?.. и — что же?..
И прежнее беспокойство охватило его, быть может; и он вновь чувствовал только, почти только, отчаяние, тяжесть жизни, тщетность усилий.
(Я же — теперь и здесь, поворачивая обратно — я почти бессилен, как сказано, представить себе эти — поскольку я их все-таки представляю себе — внезапные переходы, непрерывные колебанья; эту скользящую зыбкость, обостренность, призрачность всех впечатлений; развал; ощущенье развала…)
— Ну да, вот они, эти улицы… эти крыши, эти заборы… И вот здесь мы шли… там я ехал… И — что же? что же?.. где теперь все это?..
— Да, где теперь все это?.. где теперь все это?.. И что же такое случилось со мною?.. и как же… как же я так запутался?..
И они как будто отталкивали его от себя… эти крыши, заборы, знакомые, неузнаваемые… как будто отбрасывали его в настоящее; и он уже сам не знал, может быть, зачем он сюда приехал; и шел все быстрее; и уже вновь, может быть, обращаясь к кому-то, говорил и думал, что — нет, все не так… и лишь выйдя на ту, нашу улицу, остановился.
Она была все такой же, эта улица, заваленная сугробами.
— Ну да, да, вот она, эта улица… и… что же? что же?.. Ничего, ничего…
И — и такое беспокойство, и такое отчаяние охватило его, быть может, что он, Макс, остановившись, подумал вдруг, не повернуть ли обратно, не возвратиться ли, просто, в Москву… к чему все это, в самом деле?.. и пошел все-таки дальше, и снова остановился, конечно: у той, конечно, калитки.
Он не открыл ее; он лишь дотронулся до нее, быть может, рукою.
Ну да, да… да, вот здесь жил он каждое лето, в последний раз в августе, вон в том доме, за вот этими ветками… И где же, где же, где теперь все это?.. Ничего, ничего не осталось…
А ведь только этот дом и был домом… только этот и был…
И тот, мой, дом прошел он, наверное, не взглянув на него; вошел в лес; свернул направо; помедлил.
(Я же — еще раз — я помню все это наизусть; я мог бы вычертить схему и план этих мест, со всеми тропинками, всеми просеками в лесу; совершенно ясно я вижу отсюда, как шел он в тот день…)
Он вошел, значит, в лес; он свернул, по тропинке, направо (сверни он налево, вновь, краем леса, вышел бы он, разумеется, к станции…); прошел вдоль последнего, замыкающего поселок забора; и — нет, не пошел дальше (как мы пошли с ним тогда, два года назад…); помедлил; повернул, вновь, направо; и значит, вновь, но уже с другой, лесной стороны, пройдя мимо того, моего дома, не взглянув на него, вновь, с лесной стороны, подошел к своему; вновь увидел его, или, вернее, лишь крышу его, за сплошным, на сей раз, забором; и свернув, наконец, налево, пошел, все дальше и дальше уходя от этих домов, по прямой просеке, вдруг загибавшейся, по узкой, посредине просеки проложенной кем-то тропинке, проваливаясь в снег, углубляясь в лес, оступаясь.
И все исчезло, конечно; и было тихо, совсем тихо вокруг; так тихо, как бывает, наверное, только зимою, в лесу; и неподвижно, безмолвно стояли вокруг деревья, сосны, ели, укрытые снегом… зима, как сказано, это самое глубокое время года, все прочие времена поверхностны рядом с ней.
Все прочие времена поверхностны, зима же уводит куда-то, приближает к чему-то… но уходя все дальше и дальше по этой прямой, загибавшейся, снова прямой, среди елей и сосен понемногу сужавшейся просеке, по которой не только в тот раз, два года назад, по которой он даже в августе, в начале всего, ни разу, или так казалось ему, не ходил, узнавая ее, но уже ни о каком прошлом не думая, почти не думая, может быть, — Макс, уходя все дальше и дальше, о прошлом не думая, ускоряя, вновь замедляя шаги, не в силах справиться с беспокойством и как будто совсем затерявшись, потерявшись в той путанице, зыбкости ощущений, которую мне так трудно представить себе теперь, здесь, поворачивая обратно, — Макс, короче, еще раз, уже сам не понимал, может быть, что с ним, где он, куда он идет… и лишь пройдя мимо двух, узнав их, все тех же, как будто преграждавших ему дорогу и тут же, как только он подошел к ним, влево, в сторону отступивших берез, выйдя, как и ожидал он, конечно, на покрытую ровной снежной гладью поляну, с двумя, опять-таки, с двух сторон ее, все теми же, футбольными и грубо сколоченными воротами, скамейками, почти скрытыми снегом, вдруг, может быть, успокоился.
Успокоился? — Нет; но что-то вдруг прояснилось в нем, печально и горестно; сумятица, смута и путаница вновь, как некогда, от него отступили.
Он сгреб снег с одной из скамеек; снял перчатки; положил их на сиденье; сел на них; закурил сигарету.
Он вспомнил ту, другую поляну, год назад, ночь у Фридриха; он снова забыл о ней.
— Как странно близко стоят теперь эти деревья, те кусты за воротами… Снег, может быть, приближает их… Нет, о чем же, о чем же я думал… прошлой, позапрошлой ночью?.. Да, все о том же… Принять, следовательно, принять и взять на себя эту тяжесть жизни, труд настоящего… И есть, значит, с одной стороны… А впрочем…
А впрочем, он лишь повторял про себя, не вникая в него, не совпадая с ним, этот, уже наизусть, как сказано, затверженный им ход мысли, никуда не ведущий.
О чем-то совсем ином, втайне и как бы по ту сторону самих своих мыслей, думал он, может быть.
— Да, о чем же, о чем же?..
И уже ни о чем, быть может, не думая, но с внезапным, вновь возвратившимся к нему, Максу, ощущением, что — вот, вот сейчас, что-то, быть может, решится, сидел он так, на скамейке; смотрел, ни о чем не думая, на обведенные снегом, странно близко подступившие к поляне деревья, кусты; и выкурил, быть может, одну, и другую, может быть, сигарету; и бросил окурок в снег; и закрыл, наконец, глаза; и словно вдруг провалился куда-то. И когда он снова открыл их, глаза, он, Макс, и даже не удивившись, увидел вдруг, через поляну, совсем близко и все же вдали, — три, медленно приближавшиеся фигурки, фигуры (три образа или три, может быть, тени…); и — с той легкостью, плавностью, с той бесшумной замедленностью, с какой возникает и появляется нечто во сне, в дремоте, в мгновенном провале куда-то, — три мальчика (со школьными ранцами…) вышли, на поляну, из-за деревьев, и глядя на него, Макса, остановились. Он не слышал их голосов; и если снег скрипел у них под ногами, снег, лежавший между ними и Максом, скрывал и скрадывал этот скрип, шум и шелест; и было тихо, совсем тихо вокруг; и точно так же не слышал он, но видел, совершенно отчетливо, как, еще минуту помедлив, они бросили ранцы в снег и, уже не глядя на него, Макса, разошлись, почему-то, в разные стороны.
— Так о чем же, о чем же он думал… и позапрошлой, и прошлой ночью… и каждую ночь?.. Да, что-то, что-то… и даже все должно измениться… Но неужели он, Макс…