И уже отделяются друг от друга дома, как будто расходятся в разные стороны, уже видны окна, крыши, заборы, уже совершенно ясно, во всяком случае, виден самый крайний из этих домов, двухэтажный, за высокими соснами.
— Мне кажется, я вообще здесь никогда не бывал.
— Я тоже. Никогда, никогда.
И я уже видел ее, ту, прекраснейшую из сосен, с ее нежным красноватым стволом и веткой, тянущейся к самому дому… и потом мы завернули за угол, пошли вдоль забора, прошли ворота… незапертые, и обогнув дом, услышали, а затем и увидели, в просвете между двумя другими домами — в просвете, вернее, между двумя, отделявшими их друг от друга заборами — за еще одним, поменьше, полем — шоссе, и обошли их все, эти пять, шесть, может быть, я не помню, домов, двухэтажных, почти одинаковых, и возвратились к воротам, и у ворот, конечно, остановились.
Они не были заперты; одна створка отставала, чуть-чуть, от другой; дом же, глубоко в саду, за высокими соснами, казался заброшенным, почерневшим от времени, дождя и снега, огромным, необитаемым.
Зимою, думаю я теперь, зимою сумерки подступают издалека и наступают внезапно; самый воздух делается понемногу прозрачнее, тоньше — и утончаясь, редея, вдруг, в какое-то, всегда краткое, неуловимое, всякий раз неожиданное мгновение, оборачивается уже давным-давно таившейся за ним темнотою.
— Подойдем поближе, — сказал Макс.
И я опять видел ее, прекраснейшую из сосен, у самого дома, чуть поодаль от всех остальных… но мы еще долго шли к ней, к ней и к дому, по нерасчищенной, но отчетливо проступавшей под снегом, асфальтовой, твердой дорожке, с птичьими, и только с птичьими, я помню, следами. И были, я помню, сосновые иглы, мелкие веточки на снегу; и дом, сосна перед домом то исчезали, то вновь появлялись за другими, соответственно, соснами; и очертания веток, стволов, как бывает в сумерках, то вдруг расплывались, то вдруг странную, тревожную четкость обретали в сгущавшейся синеве.
— И мы никогда не поймем, разумеется, чего же они хотят от нас… с их стволами, с их ветками.
Там никого не было в доме, ни Сергея Сергеевича, вообще никого.
Была большая, открытая, летняя, заметенная снегом терраса; был круглый стол на террасе; снег лежал на нем толстым, плотным, тяжелым, с одного края почерневшим, я помню, слоем; были птичьи следы повсюду, на столе, на перилах; была дверь и окно возле двери с запертыми изнутри ставнями; ничего, никого больше не было… Макс, взойдя по ступенькам, обернулся, посмотрел на меня; я же, отступив, я помню, на пару шагов назад, смотрел, в свою очередь, на — сосну, прекраснейшую из сосен, теперь уже совсем, совсем близкую.
Она стояла сама по себе, отделенная от всех остальных, прямо перед выходившими в поле окнами, высокая, с нежным красноватым стволом и одной, очень длинной, выбивающейся из общей игры ветвей и уже совсем синим снегом обведенною, укрытою веткою… веткою, которая шла поначалу чуть вверх, потом, вдруг, загибалась и как будто пытаясь дотянуться до чего-то, прикоснуться к чему-то, долго, бесконечно долго тянулась к дому, к окну, так, впрочем, и не дотягиваясь до них. И чем дольше я смотрел на нее, тем сильнее делалась, во мне самом, меня самого чуть-чуть удивлявшая, пожалуй, решимость… ответить, и я смотрел на нее почти так же… почти так же, быть может, как я смотрел, в августе, на те, к примеру, какие-то, с тех пор так безнадежно поредевшие ели перед тем, каким-то, окном… на дорогу, черневшую когда-то за ними… с тем же самым, отстраненным, радостным, вновь, следовательно, возвратившимся ко мне изумлением… и как если бы я не только не видел ни разу этой сосны… я же и не видел ее никогда… но вообще никогда, ничего… впервые, как будто впервые.
— Да, конечно, выйти на сцену, — сказал Макс… непонятно к кому обращаясь. — В самом деле и наяву… выйти на сцену, встать перед залом… какая возможность.
И мы еще долго стояли так, в сумерках, на террасе и возле террасы… ведь больше идти было некуда… поездка, в общем, закончилась.
Но была еще и обратная, конечно, дорога; и я вспоминаю теперь, как, в последний раз оглянувшись, пошли мы, снова, к воротам; и снова открыли и снова закрыли их за собою; и тут же, снова, остановились: там, за полем, пройденный нами лес — лес, через который нам вновь предстояло идти — лежал уже черной, четкой, далекой, исчезающей, сплошною чертою, и тоненькая, красноватая полоска заката, замедлившая над ним, казалась уже совсем холодной, почти ледяной на уже позеленевшем, померкшем, замирающем небе.
И казалось почти невозможным снова войти туда, в темноту, неподвижность.
— Пойдем к шоссе, поймаем машину.
Мы не пошли к шоссе, мы пошли, все-таки, через поле, через лес… не узнавая его, натыкаясь на внезапные ветки, оступаясь… все быстрей и быстрее.
И вот опять, уже совсем смутные, очертанья домов, крыш… и я еще видел, с трудом, но все-таки видел… мы не свернули на нее… ту тропинку, по которой шел я когда-то один, по которой шли мы, впоследствии, к станции… и вот опять… замедляя шаги… мой дом, Максов дом, наша улица.
Зима, как сказано, — это самое глубокое время года; все прочие времена поверхностны рядом с ней.
Все прочие времена поверхностны, но зима уводит куда-то, приближает к чему-то… и вновь оказавшись на этой улице, так знакомой, неузнаваемой, я снова вспомнил, конечно, и вновь вспоминал, разумеется, те, какие-то, невообразимо-далекие, вполне сказочные, субботние, воскресные дни… и как странно, совсем по-другому, выглядела, всякий раз, эта улица… как совсем странно, совсем и совсем по-другому, выглядела она поздно вечером, когда я выходил, ненадолго, из дому, вместе с кем-нибудь, обычно, из взрослых… Макс, шагавший рядом со мною, думал, казалось мне, о чем-то своем, мне неведомом… как странно и удивительно было смотреть на все это, эти дома, эти крыши, ночные, зимние, безмолвные, затаившиеся.
Уже было совсем темно; уже горели редкие, тусклые фонари; желтоватый отсвет их лежал на снегу; тени домов, очертанья деревьев, притянутые, на мгновение, светом, тут же вновь отступали, терялись; улица, проваливаясь в темноту, заканчивалась где-то рядом, в двух шагах, за углом; сугробы казались огромными… и все это, подступая вплотную, обхватывая, почти обнимая, как будто заворачивало, укрывало, укутывало — его, меня, нас — в какое-то, сотканное, казалось, из мороза и мрака, из снега и света, из скрипа шагов на снегу и быстрых снежных касаний, — огромное, неожиданно-теплое, удивительно-мягкое, первыми звездами, думал я, как будто расшитое покрывало. Уже было совсем темно; горели, чуть-чуть подрагивая, редкие, тусклые фонари; лаяла, вдалеке, собака; умолкала; вновь принималась лаять… и уже не было, уже не могло быть выхода из всего этого, из снега и света, из мороза и мрака… и эти улицы, заканчиваясь за углом, не вели уже никуда… и эти деревья уже не были больше деревьями, но призрачно разрастаясь, превращались, где-то там, в вышине, в снежный мрак, безмерную ночь… и Макс, шагавший рядом со мною, уже не был более Максом, но был лишь смутной тенью, скрипом шагов на снегу… и я отставал от него, и смотрел ему вслед, и терял его, на мгновенье, из виду, и оставался совсем один, в темноте, в тишине, укутанный, укрытый и спрятанный… и ближайшая звезда была ближе ближайшего дерева… и уже не могло быть, не было выхода… и эти улицы не вели уже никуда… и эти объятия были тугими, мягкими одновременно… и это покрывало огромным, теплым, темным и снежным… и кроме него, и за ним, в целом мире, в целом свете, вообще ничего уже не было.
Станция; поезд.
И думая, разумеется, каждый о своем, одновременно о разном, мы всю дорогу молчали, и в окне была, разумеется, ночь, призраки наших лиц, далекие огни, внезапные станции.
И лишь возвратившись в город, простившись с Максом — он же, Макс, прощаясь со мною, посмотрел на меня почти так же, с тем же самым, напряженным, тревожным, возбужденно-пристальным выражением глаз, с каким он смотрел на меня, на том же или, может быть, на соседнем перроне, в начале нашей поездки — она закончилась, следовательно, тем же, с чего началась — и так же крепко, и так же быстро выпустив ее, пожал мою руку, и таким же быстрым, решительным, почти деловитым голосом сказав мне: вот и все, до свиданья… исчез (его, Максово, совершенно неописуемое жилище находилось — заметим в скобках — и до сих пор, надо думать, находится — всего в каких-нибудь пятнадцати минутах ходьбы от вокзала; мне же еще надо было ехать на метро, затем на трамвае…): — лишь возвратившись в город, простившись с Максом, еще раз, добравшись до дому и входя в подъезд, обернувшись, я вдруг снова почувствовал быстрое, влажное (из каких-то щелей, каких-то трещин…) — влажное, сумрачное дуновенье весны; и затем уже чувствовал его постоянно, с каждым днем все отчетливее; и через несколько дней от зимы и мороза, от сиянья и снега, силы и крепости не осталось уже и следа; и город, улицы, тротуары и мостовые, облака и деревья, дворы и крыши, карнизы и окна, — все это вдруг растеклось, расплылось, — все это, подгоняемое влажным, весенним, порывами налетающим ветром, — все это поплыло вдруг куда-то, само, конечно же, не зная куда.