После прихода второго астрала Иван и сам временно умирал, а потом формы жалились, мягчали, порождая иллюзию, будто с ними можно активно взаимодействовать, а то и вообще сливались с физической данностью. Так, Ивану запомнилось окно, под которым беспрестанно маршировали, готовясь к параду, курсанты и распевали бравые строевые песни совершенно непристойного содержания. Потом пришел зелененький. Разведчик.
Он неуверенно попрыгал по стенке, состроил ученическую, немного стеснительную гримаску, а когда Иван зашипел на него – тут же вежливо исчез. Но потом появился снова – возможно, не он, а другой – и привел двух зелененьких. Зелененькие кривлялись уже более настойчиво, а один до того обнаглел, что спрыгнул Ивану прямо на рукав. Иван захотел сбить его щелчком, но палец пронесся сквозь зелененького, а тот от удовольствия захрюкал. Потом пришли синенькие и серенькие.
Иногда зелененькие кувыркались, синенькие кривлялись, а серенькие пукали и хрюкали. Иногда же синенькие кувыркались, пукали зелененькие, а серенькие хрюкали и кривлялись. Опять-таки иногда зелененькие хрюкали, синенькие пукали, а серенькие кривлялись и кувыркались. Частенько пукали, хрюкали и кувыркались серенькие, а зелененькие и синенькие кривлялись. Потом начинали пукать и кувыркаться зелененькие, синенькие хрюкали, а серенькие кривлялись. Иногда синенькие пукали, хрюкали и кривлялись, а зелененькие с серенькими кувыркались. А то, бывало, зелененькие пукали, кривлялись и кувыркались, синенькие кривлялись, кувыркались и хрюкали, серенькие пукали, хрюкали, кривлялись и кувыркались. Наконец, синенькие, серенькие и зелененькие хрюкали, кривлялись, кувыркались и пукали все вместе, и чем больше носился за ними с мухобойкой осатаневший Иван, тем головокружительнее становились их курбеты, умопомрачительнее рожи, наглее хрюканье и оглушительнее пуканье. Так проходила вечность. Иван сдался, обвык. Хотя каждый жест синеньких, зелененьких, сереньких причинял душе тягучую, томительную боль, он выделял в их полчищах одного, неотрывно следил за его манипуляциями, покуда остальные не сливались в общее бурое пятно, а наблюдаемый серенький, синенький или зелененький не наливался изнутри прозрачностью, так что сквозь него начинали просвечивать стены, и не истаивал вконец. Ряды врагов редели. Оставшиеся уставали, расползались в томлении по углам, и серым предрассветом вышел розовый.
Розовый был велик – с полчеловека – и умен сверхъес-тественно.
– Здравствуйте, почтеннейший, – вежливо сказал он, аккуратно взобравшись на единственный стул и закинув лапку на лапку.
– Пшел вон! – крякнуло что-то внутри Ивана.
– Не слишком-то вы приветливы, – ответил сокрушенно розовый, – а все потому, что гордитесь много и превыше всех себя ставите.
Он положил головку на плечо и с укоризной посмотрел на Ивана. Тот накрылся узорчатой от грязи простыней и одним только красным глазом смотрел, мигая часто, на непрошенного собеседника. Розовый продолжал:
– Эх вы, люди, людишки, людики, люденятки! Возомнили, вознеслись – мы цари, мы владыки, мы венец творения. Да что вы можете знать о творении. Скажите по-дружески, почтеннейший, вы – венец?
Иван что-то залепетал, глухо и долго.
– Скажите-ка, например, сколько по-вашему, по-людски, месяцев в году?
Иван рассмеялся и произнес. Ясно и четко:
– Не обманешь, нечисть, не обманешь. Двенадцать их, двенадцать. Я говорю тебе, говорю. Знаю, я знаю.
– Допустим. – Розовый сменил интонацию и сделался учителем или судьей: – А сколько в вашем году дней?
Иван задумался.
– Это допрос? – поинтересовался он.
– Ну что вы. Самый искренний, самый дружеский… допрос, конечно, но без пристрастия. Вам ведь больно?
– Больно, – сознался Иван, – хотя и неловко об этом говорить.
– Ну вот видите! – Розовый ликовал. – Итак, сколько же деньков в вашем году?
Иван снова задумался: «Семь? Нет – февраль, понедельник пасха…»
Он загибал пальцы с таким усердием, что пот прошиб. Потом воспрянул:
– Дайте календарь, я сосчитаю.
Розовый замахал ножками, но уже от возмущения.
– Ваши календари! Я теряю сон из-за расстройства нервов, только привидится лишь один. Знаете, не поминайте-ка их к ночи, почтеннейший, вот что я вам скажу. Вот вам грифельная доска.
Розовый полез за пазуху, достал оттуда чистейший носовой платок, сушеную жабу, веточку сирени, коробочку.
– Надо же, – бормотал он. – Какая незадача! Куда же я ее подевал? Такие волнения при моей чувствительной натуре, при моих нервах!
Он раскрыл коробочку, достал оттуда таблетку, положил под язык. Ивану стало жалко розового. Он сказал:
– Не мучься, я вспомнил. Их триста шестьдесят пять.
Розовый от радости сглотнул и снова засучил ножками.
– Как же, – сказал он иезуитским тоном, – как же мы поделим их, чтобы каждому из месяцев досталось поровну? Строго поровну – в том справедливость.
Чертили долго. Иван пальцем на стенке над кроватью, розовый – пальцем в воздухе. Иван сказал:
– Готово. Изволь взглянуть. Розовый дунул. На стенке проступили огромные кривые знаки:
«365: 12 = 30,41666666…»
– Нет, – сказал розовый, – это нельзя так. Что за точки?
– Дробь, – ответил Иван.
– Дроби не бывает, – категорично заявил розовый. – Дробями не поровну. Надо поровну.
Иван чертил, чертил, чертил шестерки дальше и не заметил, что розовый исчез.
Приходили синенькие в форме шестерок. Они, по обыкновению, кувыркались и хрюкали, но ни на полслова не становились даже девятками. Серенькие группировались и строили напротив Ивана три большие, подвижные и противные шестерки. Иван плакал, и слезы лились, оставляя кляксы: «6-6-6-6-6-6». Он брал ботинок и маркой резиновой подошвой, стачивая ее до дыр, во всех углах рисовал шестерки, все ждал – избавление ли придет, ответ ли. Мешал шкаф. Иван изрисовал его снаружи, изнутри, с боков, сверху, а положив дверцей вниз – сзади и снизу. От перемены положения шкафа на стене открылось чистое пространство – Иван покрыл шестерками и его. Травмировал, раздражал, угнетал, оскорблял, унижал, бесил своей белизной потолок. Умоляемые зелененькие кувыркались на нем шестерками, следов не оставляя. Иван лил на разные предметы чернила в виде цифры шесть и подбрасывал их к потолку. Иные запечатлевались. Иван успокаивался и порой кокетливо задирал ноги, пригибая к ним голову. Он казался себе самой воз-вышенной шестеркой на свете. И даже обезьянничанье нагло задиравших ножки синеньких мало задевало его.
Навещал розовый. Он следил за деяниями Ивана в целом одобрительно, но с растущим разочарованием. Когда живого места не осталось на стенах, на полу, на потолке, на мебели и на самом Иване (себя метил красным карандашом, куда только доставала рука), не выдержал, вздохнул и произнес:
– Эх-ма, человеки, человечки, человечишки! Ненадолго же вас хватает.
Иван, охваченный духом гордости и противоречия, взял последний представляющий еще положительную величину карандаш и в похожие на амбарные замки шестерки с хрустом вписал новые – маленькие, как замочные скважины.
– Отдохните, – милостиво предложил розовый, и Иван затеял дискуссию:
– Ты ведь пришел по мою душу? Так зачем было избирать такой занудный способ искушения? Мне и неприятно и обидно.
– Чего же вам угодно, почтеннейший? – спросил, в свою очередь, розовый. – Лучший метод искушения – тот, который действует. Та истина верней, которая лучше в употреблении. А у вас клеймят философию прагматизма. Нам это тоже неприятно и обидно.
Иван рассмеялся.
– Показал бы хоть что-нибудь этакое… – и шепотом добавил: – Порнографическое.
– Порнографии, почтеннейший, вокруг вас предостаточно и без моего участия.
– Я в смысле – возбуждающего… Розовый поднял руку – и зелененькие возбуждающе запрыгали. Иван в ужасе закричал:
– У-бери, у-бери это, не-не надо!
Розовый рассердился, буркнул:
– Так занимайся же своими шестерками!
И исчез.
Устав от шестерок, Иван задумался. И какая-то мысль, еще неясная, не давала ему покоя: «По поводу шестерок…»