Литмир - Электронная Библиотека

— Оно и верно, зверь завсегда живучее человека.

— Циничный закон природы.

— Ты не смейся. Раз ты умный, то должен знать, как надо жить, чтобы не болеть.

В темноте Олег не видел лица Марьи Федоровны, но почувствовал, как оно, округлое, похожее на передержанную в печи, потрескавшуюся булку, осветилось лукавой улыбкой.

— Тебе в шинели-то, поди, тепло, а у меня до самых костей холод добрался. Пойду в избу, самоварчик соображу.

За спиной Олега скрипнула дверь; он поднял повыше ворот шинели, привалился плечом к бревенчатой стене и прикрыл глаза; еще тогда, в детстве, он до слез завидовал одногодкам, щеголявшим в отцовских, подрезанных почти до самой талии шинелях, до белизны застиранных гимнастерках, выгоревших пилотках; он погладил выпуклые, со звездочками, пуговицы; на них играли за черной от копоти котельной в «орлянку»; их он встречал позже в столах своих повзрослевших приятелей, как и пилотки, и погоны, бережно хранившиеся в шкафах, и невольно подумал о том, что будет беречь его сын как память о нем?.. Вспомнились недавние слова жены: «Тебе не кажется, что мы живем слишком скучно: работа — магазин — варешка — кормежка — телевизор — постель». Сказано это было как упрек, и Олег, защищаясь, огрызнулся: «Не я же это придумал!» Хотя сам все чаще и чаще ловил себя на мысли, что если с ним не произойдет несчастного случая, если не будет землетрясения или иной катастрофы, то он без особых перемен проживет до самой старости; в последние годы время отмечалось больше покупками, приобретениями: «это было, когда мы цветной телевизор купили», «это было той весной, когда мы взяли в кредит гарнитур для спальной; у магазина тогда очередища с пяти утра была…» И Олегу после каждой самой маленькой размолвки с женой, которая упрекала его, и он это понимал, тоже больше по привычке, хотелось побыть одному; одиночество не пугало, а манило, словно хотело посвятить в какие-то сокровенные тайны человеческой жизни; и по дороге в «колхоз», на который согласился добровольно, чем крайне удивил жену и начальство, он надеялся, что общежитие в эту пору пустует и можно будет найти укромный уголок, чтобы уединиться.

Когда они подъехали к общежитию, у дверей их встретила старушка в белом платке в крупную голубую горошинку; опираясь на ореховую палочку, она заискивающе улыбнулась:

— Кто хочет настоящей деревенской жизни, прошу ко мне.

— Почем берешь, бабушка? — уже настроившись на волну той вольной, раскованной жизни, которую познал в прежние свои приезды, весело спросил один из парней.

— Дров наколешь да воды принесешь, тому и рада буду.

— Посторонись, Федоровна, — колхозная бригадирша в желтых резиновых сапогах, плотно облегавших полные икры, вытащила из подкатившего пикапа стопку чистых простыней, — зачем людей с толку сбиваешь? У нас тут отопление, душ, телевизор цветной, а у тебя все удобства — два клопа да три таракана.

Парни дружно рассмеялись.

Старушка обиженно заморгала, но не ушла, и это ее безропотное унижение тут же вызвало у парней и смущение, и брезгливость. Один за другим они поспешили скрыться в дверях общежития.

— Если не возражаете, я буду у вас жить, — задержался возле старушки Олег.

— Не глупи, парень, — сердито заметила бригадирша, решив, что он лишь по мягкости характера не смог пройти мимо, сунула ему в руки стопку наволочек. — Неси. А ты, Федоровна, ступай своей дорогой, нечего разными байками наших шефов смущать.

Когда Олег снова показался в дверях, бригадирша, уперев руки в крутые бока, так посмотрела на старушку, что та попятилась, причитая: «Да я что?.. он ведь по доброй воле». Бригадирша, наверное, довольная произведенным эффектом, рассмеялась и махнула рукой:

— Ладно уж, забирай своего полюбовника.

— Очень остроумно, — едко заметил Олег.

— Откуда у нас уму-то быть да еще острому. Мы в деревне живем, люди темные.

— Оно и видно, картошку и ту убрать не можете.

— Ишь развыступался! — бригадирша снова уперла руки в бока. — А ну, иди-иди да смотри на работу не проспи, деятель…

— Не связывайся с ней, милый, глупая баба хуже цепной собаки, — старушка ухватила Олега за рукав куртки и потянула за угол общежития.

Дом у нее был неказистый, подсевший на левый угол; одну треть его занимала русская печка с просторным шестом и черной, словно вороненой, заслонкой; из-под шестка торчали ручки ухватов, а под ним лежал деревянный каток, на котором, как Олег знал по книгам и фильмам, сажают в печь самые большие чугуны.

— Зовут меня Марьей Федоровной. Тебе я на кровати постелю, — старушка показала на койку возле глухой стены, прикрытую лоскутным одеялом, — а сама я сплю на печи, старые кости грею.

— Сколько я вам буду должен?!

— Поживите у меня — вот и вся награда. Я ж одна, сорок лет одна…

Олегу стало не по себе; он еще раз осмотрел тесную, подслеповатую избу, пахнущую дешевым мылом и еще чем-то кисловатым, и нерешительно поставил рюкзак в угол: «Блаженная какая-то. Впрочем, будет разговорами надоедать, уйду в общежитие».

К ужину Марья Федоровна накрыла стол; она выставила на него всю немудреную снедь, хранившуюся в кладовке и в погребе: соленые грибы, квашеную капусту, моченые яблоки, тонко нарезала белое, лоснящееся сало; хлеб положила не на тарелку, а на сложенное вдвое полотенце и, когда Олег удивленно спросил: «Зачем вы так делаете?», укоризненно качнула головой «Это же хлеб!»

Утром Олег положил на стол десятку:

— Купите печенья к чаю и, вообще, что вам захочется.

— Еда моя не по вкусу? — всполошилась Марья Федоровна.

— Я же не могу так, поймите.

— Оно, конечно, милый, пенсия у меня, что птичка-невеличка, — Марья Федоровна обрадовалась тому, что ее опасения напрасны, — да ведь мне и надо чуть-чуть. До тебя тут плотник один жил, так он, черт-пьянчуга, покрикивал: «Бабка, сало где? Бабка, самогону найди!» Умучилась я с ним.

— Выставили бы за дверь.

— Одной-то еще хужее, — виновато улыбнулась Марья Федоровна.

Кроме стыда перед новым постояльцем, была в ее словах робкая, похожая на дрожащий огонек пламени на конце фитиля еще не разгоревшейся свечи надежда, что человек, живущий под одной крышей с ней, становится ближе, роднее; эта наивная вера, столь раз высмеянная, обманутая, каждый раз вспыхивала в ней с такой пугающей силой, что Марья Федоровна мигом забывала свои прежние беды и неудачи, и походила на глупого котенка, живущего еще без понимания добра и зла, и именно это в ней, прожившей почти целый век, вызывало у одних болезненное сочувствие, а у других не только отвращение, но и откровенную злость.

У Олега уже была готова сорваться с языка насмешка, но взгляд его упал на сухую темную руку, неловко теребившую кромку синего передника, и, чтобы скрыть неожиданно навернувшиеся слезы, он отошел к окну.

Через два дня смущение, неловкость прошли; Олегу уже верилось, что живет тут давно; Марья Федоровна была ненавязчива, появлялась в доме больше затем, чтобы постирать ему рубашку или приготовить еду, и вела себя так, словно хозяином в этом доме был он, Олег; и ему стало понятно, почему пьяница-плотник начисто забывал, что всего лишь квартирант, требовал сала, самогонки, матерился и что его пудовые от грязи сапоги, которые он бросал, наверное, возле порога, поутру стояли на половичке сухие, тускло поблескивающие начищенными голенищами.

«Бедная Марья Федоровна, где-то оторвалась от жизни, может существовать только при ком-нибудь», — Олег снова потерся колючим подбородком о ворот шинели; ему искренне верилось, что сроднился с ней так же, как муж Марьи Федоровны, как отец со своей шинелью, которую он видел на потертой, выцветшей фотографии; да еще мать рассказывала, что на всю жизнь запомнила жесткий ее рукав, о который укололась пальцами на вокзале; и, когда отец побежал за набиравшим скорость эшелоном, хотела крикнуть, чтобы поберег себя, но не решилась, — шинель была великовата, и мать испугалась, как бы он не запутался в широких развевающихся на бегу полах, еще не обносившихся, каляных…

4
{"b":"544189","o":1}