– Сидеть, Виола! Пока не сядешь, сахару не получишь. Сидеть! СИ-ДЕТЬ!
Увидев, чем она его вознаграждает, я сделала ей замечание: ветеринар запретил ему сахар давать.
– Ветеринар – набитый дурак, – отрезала Эмеренц, ласково, но настойчиво нажимая на собачью спину. – Сидеть, Виола, сидеть. Сядешь – вкусненького дам, сладенького. Сахарку собаченька получит, сахарку. Сидеть, Виола! Сидеть.
И собака садилась, сначала ради сахара, потом уже рефлекторно, по привычке, слыша знакомое приказание. Нередко Эмеренц просила отпустить Виолу к ней: пускай побудет, постережет, пока она сгребает снег; квартира-то пустует целый день. Муж отпускал: берите, не будет тут бегать да лаять, по крайней мере. Я осведомлялась: а за кошку свою не боитесь? Говорят, что у вас ведь и кошка есть. Эмеренц заверяла: нисколечко; научу, что любить надо, а не обижать другое существо, Виолу всему можно обучить! Но если собака вела себя нехорошо, Эмеренц, вопреки моим запретам и собственному обожанию, била ее нещадно. От меня пес за все четырнадцать лет своей жизни ни разу не получал побоев – и все-таки хозяйкой своей признавал только Эмеренц.
Любопытно было бы взглянуть, что он делает там, в закрытых для всех владениях Эмеренц, но запрет так и не снимался. Что встреча с кошкой действительно состоялась, подтвердили принесенные Виолой блохи: еще одно развлечение для нас. Протекало знакомство явно не гладко, об этом свидетельствовали пораненный нос и глубокая царапина на ухе. Само поведение Виолы гласило о нешуточной схватке и о хорошей трепке, с помощью которой до собачьего сознания было доведено, что кошку трогать нельзя. Пес, однако, не воспринял этого трагически и по возвращении только тыкался мордой в колени Эмеренц с видом нашкодившего мальчишки. В дальнейшем все обходилось без происшествий. Бывало, выведу его на прогулку, и он без всякого беспокойства и волнения, с безмятежной веселостью посматривает на удирающих и прячущихся бродячих кошек, словно недоумевая: чего это они, у него же никакого злого умысла нет. Всю зиму караулил он жилище Эмеренц, и лишь когда в один воскресный вечер вернулся совершенно пьяным, я запретила его брать.
Сначала себе не поверила: что такое: лапы подкашиваются, дышит прерывисто, бока бочонком и глаза закатываются. Даже приподнять его не удалось: поставлю на ноги – валится. Пришлось присесть, чтобы выяснить, что с ним. Пес икал, и от него разило пивом.
– Эмеренц! Собака вдребезги пьяная, – вымолвила я, задыхаясь от негодования.
– Ну и что, – невозмутимо ответила та. – Выпила немножко… От этого не помирают. Пить собаке хотелось. Ей даже полезно.
– Вы с ума сошли, – сказала я, подымаясь с колен. – Больше вы собаку не получите. Не для того мы ее спасали, чтобы вы погубили, приучая к алкоголю.
– Это капелька пива-то ее погубит? – с неожиданной горечью возразила Эмеренц. – Утка жареная, которую мы с ней разделили, пиво, которое я с ней распила, потому что сама у меня выпросила, выклянчила? А что было делать, если так и этак просит, умоляет, только что не говорит?.. Виола – не как все, она – собака особенная. То ее погубит, что со мной вместе обедает – и ест вдоволь, не как у вас, все по часам, на голодной диете: этого нельзя, того не тронь, а уж в комнате да из рук – ни-ни?.. А ведь это самая радость для нее, если из рук, не из миски. Я воспитываю ее, разговариваю с ней, уму-разуму учу – и погублю?.. Сидите тут по своим комнатам, как два истукана, слова друг дружке не скажете. Один там, у себя, на машинке тюкает; другая – здесь… Пожалуйста, можете оставаться со своей Виолой. Посмотрим, что у вас получится.
Вот что она нам выложила – со смертельной обидой и ледяным спокойствием уязвленного в самое сердце, оскорбленного в лучших чувствах педагога. Сделав это свое заявление – во всех важных случаях своей жизни Эмеренц не говорила, а заявляла, – она повернулась и ушла. Упившийся до невменяемости пес сопел, распластавшись на полу, не в силах даже уразуметь, что его бросили.
Затруднения начались не сразу, только на другое утро. Эмеренц, обычно забиравшая собаку, предварительно выведя ее и покормив, не пришла. Песик удержался, не напачкал, но, начиная с четверти седьмого, выл так, что пришлось встать. Не сразу я сообразила, что жду напрасно. Эмеренц – как Иегова: уж если карала, то со всеми чадами и домочадцами. Настоящий скандал разразился, однако, у ее дома: пес обязательно хотел к ней. Почему ему там – одному, взаперти – нравилось больше, чем у нас, где столько места, везде можно ходить, этого я никогда не могла понять. Сообразив, что напрасно рвется туда, пес совсем стал неуправляем: натянув поводок, потащил меня за собой. Сил ему было не занимать, а я зимой плохой ходок, боюсь поскользнуться: всюду снег, у тротуаров сугробы, недолго упасть, сломать себе что-нибудь. Но и отпустить Виолу нельзя: еще под машину угодит.
В то утро мы повторили маршрут, по которому гуляли они с Эмеренц. Пес обежал весь ее участок, где она обыкновенно убиралась, все одиннадцать домов, а я под слепящим глаза мокрым снегом, в заданном бешеном темпе, запыхавшись, поспешала вслед, наподобие какого-то одержимого Пер Гюнта11. Наконец псу, резко дернув, удалось-таки меня повалить; зато мы были у цели: нашли, кого искали. Он и Эмеренц-то, стоявшую к нам спиной, чуть не сбил с ног, прыгнув на нее сзади, но та была куда сильнее, вдесятеро сильнее, чем я даже в молодости. Обернувшись и увидев меня, подымающуюся с колен, она вмиг поняла, в чем дело, и перво-наперво вытянула как следует Виолу волочившимся поводком. Пес взвизгнул, Эмеренц хлестнула еще. Мне жалко стало бедное животное.
– Сидеть, подлюка! – накинулась она на него, совсем как на человека. – Как себя ведешь? У, каналья!.. – Тот глядел на свою укротительницу, не в силах отвести глаза, как прикованный. – Хочешь, чтобы ко мне отпускали, обещай, что не будешь больше напиваться! Права, права твоя хозяйка; одного только не знает, что это день моего рождения был. И никто этого не знает, ни Йожи, брат, ни Шуту, ни Адель, ни Полетт; никому никогда не говорила. А подполковник, тот забыл уже. Но все равно нельзя так себя вести, надо прежде позволения спросить… Встать, Виола! – Собака, легшая под ударами и молча, со скорбной слезой сносившая их, поднялась. – Прощения проси! – Пес поднес левую лапу к сердцу, а правую воздел к небу, точь-в-точь – статуя какого-нибудь патриота, приносящего клятву родине. Я и не знала, что Виола умеет еще и служить. – Проси прощения! Проси! – понукала Эмеренц, и собака гавкнула коротко. – Еще раз! – Пролаяла еще, не сводя глаз с дрессировщицы, догадываясь, что все дальнейшее зависит от правильного исполнения номера. – Теперь обещай, что слушаться будешь. – Пес подал ей лапу. – Не мне, я-то знаю, хозяйке своей.
Поскуливая, он с виноватым видом протянул лапу мне, как волк на картинках – св. Франциску Ассизскому12. Я, рассерженная на них обоих и больно ушибив коленку, лапы не приняла. Тогда, видя безуспешность своих попыток, пес опять без всяких подсказок отсалютовал мне правой, прижав левую к сердцу. Я сдалась. Опять они взяли верх! И оба это понимали.
– Виола пообедает со мной. А вечером к вам приведу, – сказала Эмеренц. – Не беспокойтесь. Коленку-то обмойте, вон кровь. Всего вам хорошего.
И достаточно было ей только бровью повести и качнуть головой, чтобы собака поняла и дважды пролаяла отрывисто на прощание. Зацепив поводок за забор, Эмеренц опять взялась за лопату. Они меня отпускали! И я, увязая в снегу, побрела восвояси.
Друзья и знакомые
С появлением в доме Виолы расширился круг наших знакомств. Прежде общались мы только с друзьями, теперь перезнакомились со всей округой, пусть и не коротко. Эмеренц трижды – утром, днем и вечером – выводила Виолу, но случалось, что из-за какой-нибудь неурочной работы дневная прогулка отменялась; тогда эта обязанность ложилась на нас. Муж или я выходили с собакой, неизменно устремляясь за ней, куда уж потащит. Сначала путь наш лежал к жилищу Эмеренц, причем каждый раз приходилось заглядывать в ворота – удостовериться, в самом ли деле ее дома нет, и, лишь когда собачье обоняние это подтвердит, можно было следовать дальше. Бывало, однако, что она оказывалась дома, но занятая чем-нибудь, отнюдь не требующим Виолиного участия; тогда, к стыду моему, оставалось лишь ждать под дверью со скулящим, царапающимся псом, покуда Эмеренц не выскочит, ругательски его ругая за то, что мешает. То стеганет, а то еще и отчитает за назойливость: чего ломишься, мол, виделись ведь утром – и вечером встретимся опять. Или, потрепав по шее, велит знакомый номер исполнить, сахарку даст и только после прогонит снова на улицу. Ну а не застанем Эмеренц у себя, пустимся искать где-нибудь у чужих ворот. Тогда уже там, на улице, разыгрывалось представление – с той разницей, что Эмеренц заставляла повторить его несколько раз, и мы, к своему ужасу, оказывались в центре общего внимания. Так перезнакомились мы чуть не со всеми соседями, с которыми иначе и не сошлись бы никогда. А если у Эмеренц у самой собиралось общество – конечно, в хорошую погоду, когда можно было усесться перед входом на скамейках, – пес изумлял гостей еще другими штуками: сам разыскивал свою миску и плошку для питья, которые Эмеренц перепрятывала по нескольку раз. Я все гадала: почему это они так послушно остаются снаружи, не переступая порога Заповедного Града? Все – хорошие знакомые, даже друзья, а Йожи – так близкий родственник; а закон замкнутых дверей и на них распространяется.