Одоакр. А мне придется управлять государством.
Ромул. Жизнь внесла поправки в наши планы.
Одоакр. И весьма горькие.
Ромул. Стерпим и это. Попробуй за те немногие годы, которые тебе предстоит править миром, внести разум в безумие. Подари германцам и римлянам мир. Принимайся же за дело, князь германцев. Правь теперь ты! Пройдет несколько лет, о которых всемирная история и не вспомнит, — не героические это будут годы, но их причислят к счастливейшим годам нашей беспокойной земли.
Одоакр. И тут мне придется умереть.
Ромул. Утешься. Меня твой племянник тоже убьет. Он не простит, что ему пришлось стоять передо мной на коленях.
Одоакр. Начнем же выполнять наш невеселый долг.
Ромул. Ладно, не будем мешкать. Сыграем еще раз комедию напоследок. Будем вести себя, словно расчеты наши оправдались, словно дух взял верх над человеческой плотью.
Одоакр. Племянник!
Племянник. Что прикажешь, дядюшка?
Одоакр. Позови моих полководцев, племянник.
Племянник. Как прикажешь, дядюшка. (Уходит направо.)
В медленном марше сцену заполняют грязные и усталые германцы. На них одноцветные холщовые одежды и простые шлемы. Одоакр встает.
Одоакр. Германцы! Овеянные пылью, утомленные долгими походами, опаленные солнцем, вы завершили свой поход. Вы стоите перед римским императором. Воздайте ему честь.
Германцы приветствуют Ромула.
Германцы! Вы глумились над ним, вы пели о нем похабные песни на проселочных дорогах и ночью у лагерного костра. Но я узнал, как человечен этот человек. Никогда я не видел никого более великого, и никогда вы не увидите более великого среди моих преемников. Теперь твое слово, римский император.
Ромул. Император объявляет империю распущенной. Взгляните еще раз на этот цветастый шар, на эту мечту о великой империи, которая парит над нами, гонимая легким дуновением моих губ; взгляните на эти просторы, которые тянутся вдоль моря, где танцуют дельфины, на богатые провинции, где земля золотится от пшеницы, на кишащие людьми города, где бурлит жизнь, на солнце, которое согревало людей, а достигнув зенита, сжигало все кругом, — и вот этот шар в руках императора обращается в ничто.
Благоговейное молчание. Германцы с удивлением глядят на императора.
Ромул (встает). Я провозглашаю вождя германцев Одоакра королем Италии.
Германцы. Да здравствует король Италии!
Одоакр. Я, со своей стороны, предоставляю римскому императору виллу Лукулла в Кампанье. Сверх того, ему определяется пенсия в шесть тысяч золотых в год.
Ромул. Нищая жизнь римского императора позади. Вот тебе лавровый венок и императорская тога. Императорский меч ты найдешь среди садовой утвари, а сенат — в римских катакомбах. Достаньте мне теперь со стены бюст моего тезки, царя Ромула, основателя Рима.
Один из германцев подает ему бюст.
Большое спасибо. (Берет бюст под мышку.) Я покидаю тебя, князь германцев. Теперь я пенсионер.
Германцы. Да здравствует Ромул Великий!
Из глубины сцены выбегает Спурий Тит Мамма с обнаженным мечом.
Спурий Тит Мамма. Сюда его, императора! Я его убью!
Король Италии с достоинством идет ему навстречу.
Одоакр. Опусти меч, префект. Императора больше нет.
Спурий Тит Мамма. А империя?
Одоакр. Распущена.
Спурий Тит Мамма. Значит, последний императорский офицер проспал гибель империи! (Потрясенный, опускается в императорское кресло.)
Ромул. На этом, милостивые государи, Римская империя прекратила свое существование.
Опустив голову, император с бюстом под мышкой медленно уходит. Германцы благоговейно замирают.
Примечания автора
Эта комедия трудна тем, что кажется легкой. Ревностному поклоннику немецкой литературы с ней нечего делать. Ведь стиль для него — то, что звучит торжественно. В Ромуле он увидит только страсть к остротам и поместит пьесу где-то между Тео Лингеном[15] и Шоу. Такая участь не будет, однако, для Ромула столь уж неподходящей. Двадцать лет он разыгрывает шута, и людям, его окружавшим, не приходило в голову, что и в его шутовстве была своя система. Об этом стоит поразмыслить. Моих героев прежде всего нужно показывать с внешней стороны. Это следует иметь в виду актерам и режиссерам. Практически говоря, как надлежит изображать Эмилиана? Он целые дни, может быть, недели шел окольными путями мимо разоренных городов, наконец добрался до императорского особняка, который хорошо знал, и вдруг спрашивает: «Это вилла императора в Кампанье?» Если в этой фразе не послышится скептическое удивление при виде упадка и превращения в курятник виллы, которая все-таки является императорской резиденцией, то этот вопрос прозвучит риторически, так же как и тогда, когда, робея и подчиняясь ее очарованию, он спрашивает возлюбленную: «Кто ты?» Он действительно ее уже не узнает, он действительно ее забыл, он лишь подозревает, что когда-то знал, когда-то любил эту женщину. Эмилиан — противоположность Ромулу. Его судьбу надлежит судить по-человечески, как бы глазами императора, который за поруганной офицерской честью увидел «тысячекратно униженную жертву власти». Ромул принимает Эмилиана всерьез, как несчастного человека, который был в плену, подвергался пыткам. Единственное, с чем он не согласен, — это с требованием: «Ступай, возьми нож!», с пренебрежением к любимой ради того, чтобы жила империя. Человечность должна быть найдена актерами в каждом моем образе, иначе их нельзя сыграть. Это относится ко всем моим пьесам, однако самая большая трудность встает перед исполнителем роли Ромула: он не должен слишком быстро завоевывать симпатии публики. Это легко сказать, но, вероятно, почти невозможно выполнить, и все же этим следует руководствоваться. Сущность императора должна раскрыться только в третьем акте. Фраза префекта в первом акте: «Этот император позорит Рим!» — и фраза Эмилиана во втором: «Долой такого императора!» должны прозвучать убедительно. Если в третьем акте Ромул судит мир, то в четвертом мир судит Ромула. Взгляните же, что за человека я изобразил: остроумного, вольного в поведении, гуманного, но в конечном счете человека, который действует с предельной твердостью и беспощадно требует того же от других, то есть опасного субъекта, который наперед обрекает себя на смерть; это и страшно в императоре-куроводе, в судье мира, рядящемся шутом, трагедия которого заключена в комедии его конца, в переходе на пенсию, и у которого все же — только тем он и велик — хватает благоразумия и мудрости примириться с судьбой.
Брак господина Миссисипи
Die Eche des Herrn Missisippi
Действующие лица
Анастасия
Флорестан Миссисипи
Фредерик Рене Сен-Клод
Граф Бодо фон Юбелоэ-Цабернзе
Министр Диего
Служанка
Три священника
Трое в плащах, каждый из них держит правую руку в кармане
Два санитара
Профессор Юберхубер
Врачи-психиатры
Часть первая
Пока публика заполняет зал, звучит заключительный хор Девятой симфонии Бетховена.
Поднимается занавес, открывая комнату, позднебуржуазная пышность и великолепие которой почти не поддаются описанию. Но поскольку действие будет происходить в ней, и только в ней, более того, поскольку нет смысла скрывать, что последующие события и представляют историю этой комнаты, рискнем ее описать. Помещение отличается вопиющей безвкусицей. На заднем плане два окна, из которых открывается странный вид; справа ветви яблони, за ними какой-то северный город с готическим собором, слева кипарис, руины античного храма, морской залив, гавань. Между окнами, не возвышаясь над ними, стоят напольные часы, тоже в готическом стиле. Над ними портрет розовощекого, пышущего здоровьем сахарного фабриканта. А теперь перейдем к правой стене. Там две двери. Та, что в глубине, ведет через веранду в другое помещение; на нее можно не обращать внимания, она понадобится мне только в пятом акте; та, что на переднем плане справа, ведет в вестибюль, который находится за углом слева. Не станем ломать себе голову по поводу архитектуры здания, предположим, что это причудливо перестроенный патрицианский дом. Между дверями справа небольшой буфет, на этот раз, скажем, в стиле Людовика Пятнадцатого. На нем богиня любви. Само собой, гипсовая.
В левой стене только одна дверь. Она открывается между двумя зеркалами в стиле fin-de-siècle[16] и ведет в будуар, а из будуара — в спальню; в эти помещения позволено входить многим персонажам, но не нам. На переднем плане слева висит в воздухе рама еще одного зеркала, в стиле Людовика Шестнадцатого, разумеется, без стекла; те, кто в него смотрят, видят зрительный зал. На переднем плане справа могла бы висеть маленькая, овальная, пустая картина.
В центре круглый кофейный столик в стиле бидермейер, по бокам два кресла в стиле Людовика Четырнадцатого. Этот столик можно считать главным действующим лицом пьесы, вокруг него разворачивается игра и строится вся инсценировка. Наверняка где-нибудь можно разместить немного ампира, например поставить слева маленький диван, а за ним — ширму. От русской мебели, если это не противоречит политической ситуации, можно отказаться. На столике японская ваза с красными розами, во втором акте их можно заменить на белые, в третьем — на желтые.
В остальных актах предлагаю оставить вазу без цветов.
Далее, кофейный прибор на две персоны. Вы угадали, мейсенский фарфор. У столика — Сен-Клод, которого мы, не входя в подробности этой личности, представляем себе мощным, массивным человеком с почти квадратной фигурой; в данный момент он во фраке, который ему явно не идет. Красные чулки. Лакированные башмаки. Звонит маленький серебряный колокольчик. Справа входят трое в плащах, по виду напоминающие добродушных пивоваров, на рукавах красная повязка, правая рука в кармане.