И еще в "Житии", в разных его изводах и версиях, где говорится о наезде великого князя к Троице, есть одна деталь, ускользнувшая, как кажется, от внимания историков, не всегда внимательно прочитывающих тексты. Это то, что князь хотел уехать сразу, и Сергию пришлось уговаривать Дмитрия отстоять литургию и оттрапезовать в монастыре. Князь ужасно торопился. Полки уже шли по дороге на Коломну. А без благословения Сергия выступить в поход он не мог. Дмитрий, при всех капризах его характера, заносчивости, упрямстве и гневе, был человеком глубоко верующим. Да и кто бы в ту пору решился повести в степь рать всей страны без высокого пастырского благословения? Историкам XX века, выросшим в идеологическом государстве, следовало бы понять, что идеология и в прошлом определяла — и определяла могущественно! — жизнь и бытие общества, политику и Хозяйственные структуры…
Дмитрий, чем ближе подходило неизбежное столкновение с Мамаем, тем больше метался и нервничал. Огромность надвигающегося подавляла его все более.
Лихорадочные и запоздалые попытки оттянуть, отвести войну ничего не дали. Посольство Тютчева, передавши Мамаю дары и злато, вернулось ни с чем. Точнее сказать, Мамай требовал, помимо даров и платы войску, прежней, Джанибековой дани, что грозило серьезно осложнить положение страны, и тут Дмитрий, охрабрев от гнева, уперся вновь: "Не дам!"
Ну, а дал бы? Как ни странно сказать, но, вероятно, уже ни от Мамая, ни от Дмитрия ничего не зависело. Слишком мощные силы вели ордынского повелителя в самоубийственный поход на Москву, и, будь Дмитрий уступчивее, те же фряги не позволили уже Мамаю остановиться. Да и Русь подымалась к бою и хотела этого сражения, хотела ратного сравнения сил. Слишком много накопилось обид, слишком много было удали и гордой веры в себя у молодой страны. Куликово поле не могло не состояться, и оно состоялось-таки…
В Сергиевой обители в этот раз Дмитрий не хотел задерживаться вовсе. У Троицы, сваливаясь с седла, выговорил неразборчиво:
— Рать идет… Прискакал… Благослови!
Сергий внимательно и неторопливо рассмотрел толпу разряженных сановитых мужей, которые сейчас, тяжело дыша, спешивались, отдавая коней стремянным. Сказавши несколько слов, пригласил всех к литургии.
Бояре гуськом потянулись в храм. Раздавая причастие, Сергий особенно внимательно вглядывался в иные лица. Князю, по окончанию службы, возразил строго:
— Пожди, сыне! Преломи хлеба с братией! Веси ли волю Господа своего?
Дмитрий, сбрусвенев, опустил голову. В нем все еще скакала дорога, проходили с громом литавр и писком дудок войска, и только уже на трапезе, устроенной прямо во дворе, вновь начали проникать в его взбудораженную душу тишина и святость места сего.
Сергий уже ни в чем более не убеждал и не уговаривал князя. Сказал лишь, благословляя:
— Не сумуй!
И Дмитрий, нервно побагровев, склонился к руке преподобного.
Когда уже сажались на коней, Сергий подвел к Дмитрию двух иноков, старого и молодого. Немногословно пояснил, что Пересвет (молодой) — боярин из Брянска, в миру бывший знатным воином, а Ослябя (пожилой монах) — такожде в прошлом — опытный ратоборец. Он, Сергий, посылает обоих в помощь князю. Дмитрий с сомнением было глянул на Ослябю, седатого мужа, но тот, тенью улыбки отвергая Князевы сомненья, высказал:
— Дети мои в войске твоем, княже! Коли они воспарят к горним чертогам, а я останусь, не бившись, в мире сем, — себе того не прощу! А сила в плечах еще есть. Послужу Господу, князю и земле Русской!
И Дмитрий, устыдясь колебаний своих, склонил голову. Не ведал он, что Сергий и тут, и в этом деянии своем, как и во многих иных, указал пример грядущим векам. Два столетья спустя, в пору новой литовской грозы, защищая Троицкую обитель от войск Сапеги, иноки с оружием в руках, презрев прещения византийского устава, стояли на стенах крепости, "сбивая шестоперами литовских удальцов", и то творили и такожде в память и по слову преподобного Сергия.
— С Господом!
Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий, уже со спуска, увидал издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.
Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра — Коломна, и Девичье поле, уставленное шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боб-рок, отдающий приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом…
— Так пусть поможет мне и Мамая одолеть! — высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.
Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.
— Пешцев мало! — прокричал сквозь ветер и топот коней.
Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:
— Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!
В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
— Идут и идут! — Парень приник к волоковому окошку избы.
Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила, подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры, а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво, одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб, сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху — надеть перед боем, чтобы в чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу. Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.
Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:
— Пусти, батя! — Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего не ответил на которое уж по счету вопрошание. — Икона у нас! — с безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.
— Окстись! Один ты у меня! Не пущу! — выкрикнула мать из запечья, где вязала в долгие плети, развешивая по стене на просушку, лук. — Сказано, не пущу!
Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.
— А татары придут? — звонко вопросил парень, не глядя в сторону матери.
Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:
— Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!
— Не нагнано, а сами идут! — упрямо возразил парень. И повторил настырно: — Икона у нас!
— Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! — Ворча, мать улезла в запечье.
Икона была непростая, когда-то подаренная, вместе с перстнем, князем Михайлой святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину, а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить ее из огня. И так уж и чуялось — святая икона, не чудотворящая, а около того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся.
Мать поглядела на клятую икону с некоторою даже враждой. "Все одно, не отпущу!" — подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня — сердцем чуяла, погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели… Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми молчаливыми слезами…
Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный. Муж плотничал, и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и тут: