— Ну ты, верблюда… Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой верблюд. Парчи привези. Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу, девку-татарку, не худо! Верные они, узорочья какого у госпожи николи не украдут!
Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и наколотниками — никому не уступит!
И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.
Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. "Хватит Семена!" — не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды, гибели единого оставшего сына, той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:
— Прости, мамо!
Сильные руки сына, горячая грудь… Неужели и его могут там, саблями? Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут! Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.
Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и ныне рвется к бою. И уже где там, в позабытой дали времен, дела полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары городов: земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи орда, узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось, вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих сыновей на подвиг.
Дожинают, домолачивают хлеб, а движение уже началось, уже ручейками потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не сливаясь в реки, но уже и приметно густея с приближением к Москве.
И тут, в этом посадском доме в Занеглименье, тоже идет прощание. Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем, маленькою семьею, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. В Иване чего-то недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда ежели… Господи, не попусти! Любава сидит, пригорбясь, уронив руки в колени тафтяного саяна своего.
— Не обижает свекровь? — возможно бодрее прошает Иван. Сестра отмотнула головою, словно муху отогнала, и молчит. И мать временем приманивает концом платка редкие слезинки. "Да не плачьте вы, не хороните меня прежде времени!" — хочется крикнуть Ивану. Но после прежней грубости своей и материных слез не решается остудить их в этот последний вечер: заутра выступать! И он молчит тоже. "Тихий ангел пролетел", — скажут про такое в последующие времена. Наконец мать молча подходит к божнице и становится на молитву. Опускаются на колени все трое. Сейчас, как нельзя более, уместны древние святые слова.
И потом молчаливый ужин. И мать, скрепись и осуровев лицом, будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу, недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго до нынешнего вечера… И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под утро он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: "Пора, Ванюшенька, пора!" И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу натягивая сряду, слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают колокола.
Так, под высокий колокольный звон, и прощались, уже во дворе, и Любава вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на шею.
— Ванята! — кричит, мокро целует его. — Ванята! — шепчет. — Не погибни, слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!
И он отводит, отрывает ее руки, успокаивает, как может… А уже пора, и Таврило ждет. Иван кланяет матери, и та строго, троекратно, напоследях, целует сына. Иван взмывает в седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они вливаются, уже неотличимо, в череду возов, в толпу комонных ратников, и две далекие женские фигурки быстро теряют их из виду.
Безостановочно и настойчиво бьют и бьют колокола. Над Москвою плывет нескончаемый торжественно-призывный благовест.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Подъезжая к мосту через Неглинную, попали в первую заверть. Чьи-то возы сцепились осями, кто-то, осатанев, бил плетью по морде чужого коня, уже брались за грудки, когда явился боярин и, неслышимый в реве, гаме и ржанье коней, кой-как распихал ратных и установил порядок. Дальше за мостом началась такая толчея, что и Иван, привычный к московскому многолюдью, растерялся. Минутами казалось, что они так и увязнут, так и пропадут здесь, не обретя своего полка. Втихую Иван ругал себя ругательски: с полночи надо было выезжать! Провозжался! С бабами! Зля себя, произнес было последнее вслух, но тут же и устыдил, краем глаза подозрительно глянул на Гаврилу, но тот, растерянный еще больше хозяина, не слыхал ничего.
Свой полк отыскали едва к полудню, и то повезло, потому что плотные ряды войска начали выступать из Москвы под колокольный перезвон уже из утра. Промаячила осанистая фигура Микулы Вельяминова. Он был в опашне, без кольчатой брони, но в шеломе, высоком, отделанном серебряными пластинами и по пластинам писанном золотом, с дорогим камнем в навершье. Стесненные, потные, истомившиеся от долгого ожидания полки тронулись наконец. Когда спустились к Москве-реке и, подтапливая наплавной мост, стали переходить в Заречье, только тут и повеяло речною свежестью и далекими, сквозь стоячую пыль и терпкий конский дух, запахами травы и леса.
Что там? Какие были торжества? Как выезжал князь, иные сановитые бояре — Иван и не ведал. Радовался одному, что пошли в поход и кончилось изматывающее стоянье в толпе разномастно оборуженных незнакомых и возбужденных ратников, готовых от жары и тесноты схватиться друг с другом.
Войско выступило из Москвы разными дорогами. Общий сбор назначался в Коломне. Впереди Ивана, насколько хватало глаз, текла бесконечная лента конницы, перемежаемая возами со снедью и ратною справой. Серая пыль над ратью застила солнце, забивала рот. Хоть бы ветер повеял! Никогда еще не собиралось вместе толикое множество полков, и Ивану начинало казаться неволею, что он бесконечно мал, не более муравья, что он — капля в людском потоке и обречен вечно рысить в этом бесконечном, непрестанном движении. Изредка оборачивая серое лицо, он видел то же выражение подавленной растерянности и на лице Гаврилы, тоже серого, тоже покрытого пылью. Раза два-три мимо проскакивали бояре в дорогом платье на дорогих аргамаках и иноходцах, провожаемые завистливыми вздохами рядовых кметей:
— Вот бы такого-то коня!
— Не горюй, у татарина возьмешь!
Но и веселые возгласы, и смех — все гасила, все покрывала и укрывала тяжелая дорожная пыль…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Историки до сих пор спорят о том, был или не был Дмитрий с воеводами своей рати у Сергия накануне, или, точнее, во время выступленья в поход. Называются даты. Двадцатого августа войска выступают из Коломны, по другим данным — из Москвы, и мог ли в этом случае князь Дмитрий быть восемнадцатого или семнадцатого "после Успеньева дня", бросивши движущееся войско, у Сергия? Для историков, людей XX века, безусловная важность руковоженья выступающими из Москвы ратями премного превышает, разумеется, другую важность: важность духовного благословенья этой рати, идущей на подвиг и смерть. Но не так было для людей века XIV! И вспомним об отсутствии в ту пору митрополита на Москве. Идущую на бой ратную силу страны некому было благословить. И не было в стране человека, духовный авторитет которого позволил бы ему заменить благословение главы Русской Церкви, кроме игумена Сергия.