— Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!
— Дак он воин, его и стезя такова! — окоротил было отец.
Воин… А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое "ширть, ширть, ширть" доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай. Стоптанные шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали новые, и снова бесконечное "ширть, ширть, ширть"…
"Уйду от них! Все одно уйду, не удержат, — думал парень, привалясь лбом к тесовой янтарно-желтой, ниже уровня дыма, стене. — Убегом уйду!"
Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени. Парень оборотил лобастое рассерженное лицо.
— Из утра уйдем! — твердо сказал отец. — Собирайсе враз, а я рогатины насажу!
Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая рот:
— Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што…
Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в подпол за дорожною снедью…
Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то пешим, но в броне кольчатой, весело-балагуристым ратником. И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой дорожной пыли. Две капли бесконечной человечьей реки, текущей откуда-то из веков и уходящей в вечность.
Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы. Парень то и дело вертел головой. Непривычное многолюдство — как на ярмарке! — занимало его сейчас больше грядущего ратного испытания. Наставляя ухо, вслушивался в то, что урывисто произносилось тем или другим, а на привале, когда разожгли костер и сварили кашу в котле, что нес заросший до глаз пшеничною буйною бородою великан (он нес на плече устрашающего вида рогатину и вдобавок котел за спиною), парень и вовсе погиб, слушая соленые разговоры и шутки бывалых ратников. Ночь осенняя, темная уже плясала комариным писком над тысячами костров, там и тут раздавались говор и смех, кони, незримые в темноте, хрупали овсом. Огонь высвечивал то бок шатра, то телегу с поднятыми оглоблями. Великан, развалясь на расстеленном армяке близ костра (один умял полкотла каши!), сейчас, сытый, лениво отбивался от наскоков ратника, который наконец-то снял свою бронь и, присев на корточки к костру, кидал туда то сучок, то щепку, поправляя огонь.
— Женку как зовут? — прошал он у великана.
— По-церковному — Глахира, Глафира, как-тось так! Ну, а попросту — Глаха! — отвечал тот, добродушно щурясь. Только что сказывал, что, мол, когда мечет стога, то копну тройнею подымает всегда зараз и женке много дела наверху, успевать топтать сено. Парень завистливо оглядывал великана — целую копну зараз! Редкий мужик и подымет, а уж на верех забросить!
— Ты и телегу, поди, заместо коня вытащишь? — с подковыркою прошал ратник.
— А чо? Коли не сдюжит конь… Приходило… Я, коли воз угрязнет где, николи не сваливаю ни дровы, ни сено — так-то, плечом, и — пошел! Другие коней лупят почем попади. А я коня николи кнутом не трону. Конь тот же человек! Коли не сдюжил, так и знай, что помочь надобна…
— Ну, а етто, с женкой ты как? — озорниковато кинув глазом, спрашивал ратный. — Тебе ведь лечь, дак и задавишь бабу враз, и дух из ей вон! Поди, тоже здымашь? — Ратник показал рукою, как это происходит. — Как ту копну?
Мужики дружно захохотали. Великан добродушно улыбнулся, сощуря глаз. Шутки ратного отлетали от него, как горох от стены. Потянулся, зевнул под хохот и назойливые каверзные вопросы балагура. Сотоварищам, что тоже начали подзуживать великана — что, мол, ответишь на это? — дернув плечом, изрек с ленивою снисходительною усмешкою:
— Дак чево с его взять? Ен, може, за всюю жисть ничего тяжеле уда да выше пупа и не подымывал!
Тут уж загоготали все так, что и от иных костров начали оборачиваться к ним: что, мол, и створилось у мужиков?
Парень слушал, покрываясь темным румянцем. Внове было все: и это дорожное содружество, и едкий разговор, и шутки с салом, с намеками на то, чего он еще не пробовал ни разу в жизни. И теплая ночь, и огни, и звезды в вышине над головою…
Балагур, покрасневший даже — не ждал, что медленноречивый великан так же его срежет, — дабы потушить смех мужиков, пошел за хворостом. Утихали шутки и молвь. Иные уже задремывали. В темноте тихим журчанием лилась речь старого ратника, что сидел в стороне и не участвовал в озорных байках. И сейчас парень, перевалясь поближе, стал тоже вслушиваться в неторопливый говорок:
— А што ты думать? Идем, значит, на ворога, и никто не благословил? Не-е-ет! Так не быва-а-ат! Сергий, он, конешно, и люди бают! Дак што, коли ты не видал? Люди видели! Ен ведь не в злате, не в серебре, он — по-простому, в рясе холстинной, залатанной, в лапоточках и не у княжеского крыльца, не-е-ет! Там-то свои попы да архимандриты благословляли, ето конешно! А ен — так-то при дороге стоял да нас, мужиков, благословлял, значит, весь народ московский! Не бояр там, не князя, а народ! И стоит, значит, седенький такой, невеликий росточком, и руку поднял, и таково-то смотрит на всех: из глаз у ево ровно свет струит! Ну и… на травке стоит, а которые пониже кланялись, значит, иные в пояс, а кто и в ноги ему падал, дак те вот и видели! Стоит, бают, а травы-то и не примяты вовсе, как словно иголками торчат, и он-то на самых, можно сказать, вершинках трав стоит: не стоит, а парит в воздухе словно! Такая, значит, святость ему дадена! Вота как! А ты баешь — татары! Да коли Сергий призовет, дак и небесное воинство за нас выстанет в бой!
— Ну дак… — нерешительно протянул кто-то из слушателей. — А совсем бы отворотил беду?
— Нельзя! — решительно потряс головою старый ратник. — За грехи, значит, и так! Должно человеку во всем труд свой прилагать, как уж ветхому Адаму сказано было: "В поте лица своего". Господь, он строго блюдет! Ты поле пашешь с молитвою? Дак все одно, пашешь! А стоит залениться, проспишь ведро — и дождь падет, и хлеб замокнет у тя… А коли все силы прилагать, без обману, дак и от Господа тебе помочь грядет! Ну, и на рати такожде! Станем дружно, и Господь защитит. Побежим — тогда и от Вышнего не станет помоги… Спите, мужики, — окоротил он сам себя и начал укладываться, а парень, привалясь к спине родителя (оба укрылись одним армяком), долго не мог уснуть, смотрел, как роятся звезды над головою, представлял то великана с его женой, наверно, веселой красивой бабой в пестром набойчатом сарафане, то Сергия, который стоит на вершинках трав и благословляет проходящих мимо пеших ратников, потом заснул. А звезды, спелые августовские звезды, тихо мерцая, поворачивались у него над головой, и кто-то великий и несказанный, под неслышные переговоры звезд, благословлял от выси спящую московскую рать.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Стан у Коломны шумел, как престольная ярмарка. У Ивана и поднесь начинало кружить голову, когда он вспоминал разноцветье расставленных шатров, густой запах паленого рога — в походных кузнях укрепляли сбитые в дороге подковы, заново ковали коней, и купанье в реке, запруженной тысячами голых белых тел, и то, как он, неосмотрительно заплыв на коне к самой стечке рек, возвращался через весь стан нагишом, в чем мать родила, под хохот и озорные выкрики ратных.
Ночью чистили сбрую, утром был смотр "людно, комонно и оружно", встречали великого князя, только-только прискакавшего от Троицы. Ратники кричали, иные, татарским побытом, кидали в воздух и ловили легкие сулицы. И было тревожное и удивило сперва, что то, чему научился доселе, то и пребудет с ним, и уже ничего иного не можно постичь вплоть до того близкого бранного часа, когда вся эта громада ратных столкнется с татарами.