— Значит, вместе. Вы подали заявление в институт, но хотите говорить со мной лично. В чем дело?
Лейтенант замялся.
— Видите, товарищ директор, хотя вступительных экзаменов и нет, но конкурс очень строгий — одна вакансия на трех, а у меня в аттестате тройки, и я боюсь, что меня не примут.
— Демобилизованные принимаются вне очереди, — сказал Власенко.
Я знаю это, товарищ подполковник, — сказал лейтенант, поворачиваясь по-военному всем корпусом к тому, с кем разговаривает: военная выправка стала его привычкою. — Но ведь демобилизованных чуть ли не три четверти. По два на одну вакансию.
— Почему же вы полагаете, что вам надо оказать предпочтение перед другими? — спросил Стахурский.
Лейтенант еще больше смутился. Он потупил глаза, потом поднял на Стахурского растерянный, почти детский взор. Лейтенанту было не больше двадцати двух лет, но на груди его была Красная Звезда, медаль «За отвагу» и четыре медали за города.
— В том-то и дело, — тихо сказал он, — что у меня нет никаких преимуществ перед другими товарищами. Вот почему я и хотел поговорить с вами перед приемом.
Стахурский развел руками:
— Но почему приемная комиссия должна принять именно вашу кандидатуру, а не другую?
— Видите… — лейтенант совсем смутился, — война прервала мне… Я всю жизнь мечтал стать архитектором-строителем. Только архитектором и больше никем… — Губы его задрожали, как у ребенка, и казалось, он готов был заплакать.
— Ясно! — сказал Власенко.
— Хорошо, — сказал и Стахурский, — комиссия это примет во внимание. Призвание — это крупное преимущество перед остальными.
— Правда? — радостно крикнул лейтенант. Он крикнул совсем по-детски и сразу же застеснялся, сильно покраснев.
Стахурский протянул ему руку:
— Идите спокойно и устраивайте свои дела. Если не будете отличником, исключим из института и ваше место займет другой, у кого будет больше преимуществ.
— О товарищ майор! То есть, простите, товарищ директор!
— Будьте здоровы!
Лейтенант вылетел из кабинета, как пуля.
Власенко сказал:
— Я думаю, орден и медали за отвагу, за Сталинград, Варшаву, Берлин тоже дают перевес.
— Бесспорно! — согласился Стахурский. — А если к этому прибавить призвание, то он просто первый кандидат.
— Можно?
На пороге стоял второй проситель.
Не дожидаясь ответа, он переступил порог и подошел к столу. Это был коренастый парень в штатском костюме. На лацкане пиджака были: орден Красного Знамени, партизанская медаль, орден Славы и медали за европейские города.
— Садитесь.
Юноша сел. Взгляд его сразу же нашел на груди Стахурского среди орденов партизанскую медаль.
— Вы тоже партизан, товарищ директор? — с явным удовольствием спросил он.
— Да, я был в партизанах. Ваша фамилия?
— Ковтуренко Ипполит Максимович. Вы у Ковпака, вероятно, были?
— Нет, не у Ковпака. Вы подали заявление, но желаете раньше поговорить с нами. В чем дело?
— Конкурс тут у вас, товарищ директор, — с неудовольствием сказал Ковтуренко, — тысяча двести заявлений на четыреста мест. А мне непременно надо поступить в этом году.
— Демобилизованные, — сказал Стахурский, — имеют преимущество перед другими.
— Да теперь все демобилизованные, — сказал юноша. — Я думаю, что надо принимать во внимание и боевые заслуги.
Стахурский внимательно посмотрел на него.
— А какие у вас заслуги?
Ковтуренко кивнул на свои награды:
— Вот. И еще представлен к ордену Отечественной войны второй степени. Два года в партизанском отряде, потом в Словакии. Потом с армией пол-Европы прошел. Ну, вы же знаете, сами были там. Звание мое — младший лейтенант.
— Вы хотите поступить именно в инженерно-строительный институт?
Юноша улыбнулся.
— Четыре года после десятилетки у меня и так пропало. Мне надо обязательно поступить в этом году. Но я не хочу в университет. Я решил стать инженером. Строитель — это не так плохо.
— Ладно, — сказал Стахурский, — комиссия примет во внимание ваши обстоятельства. Если останутся места после тех, которые хотят быть именно инженерами-строителями, мы, разумеется, не забудем.
— Очень прошу вас, товарищ директор! — сказал юноша. — Как партизан партизана…
— Ну, — оборвал его Стахурский, — сейчас вы обращаетесь к директору инженерно-строительного института. А наш институт готовит инженеров-строителей.
Юноша ушел.
— Почему ты так резко с ним? — недовольно спросил Власенко. — Парень ведь боевой!
— А потому, что нам с тобой еще будет немало мороки с Ковтуренко Ипполитом Максимовичем.
Стахурский и Власенко принимали будущих студентов часа три, и беспрерывной чередой проходили перед ними юноши и девушки. Одни хотели быть только инженерами-строителями, другие — просто получить высшее образование. И все это были молодые люди, из которых надо было сделать инженеров и воспитать советских людей.
В девятом часу Власенко предложил сделать перерыв на пятнадцать минут.
— За углом тут есть буфет, — сказал он, — съем бутерброд и выпью стакан вина.
Он надел фуражку и ушел.
Стахурский остался в кабинете. Он утомился, и ему захотелось побыть одному, без людей.
Солнце уже село, сумерки вливались в окно. В комнате было накурено и душно.
Стахурский распахнул окно.
Шум улицы, гомон вечернего города и вместе с ним ароматы зелени, белого табака и левкоев из Ботанического сада ворвались в тихую комнату. Так здесь пахло и перед войной, так тут пахло, сколько Стахурский помнит. И было в этих запахах что-то неуловимое и непередаваемое, без чего эти запахи были бы совсем не те. На просторах между сороковым и десятым меридианом, от Днепра до Дуная, Стахурский много раз вдыхал ароматы табака и левкоев, но только здесь к ним примешивался волнующий запах родной земли.
Стахурский оперся на подоконник. В голове у него гудело: необыкновенный, насыщенный через край событиями день близился к концу, но еще не миновал, — второй день возвращения домой после войны. Была и слеза, тихая, чистая, хорошая слеза в ощущении этого второго дня. Она освежала, облагораживала, и за нее не было стыдно перед собой. Не позорило и то, что в ней было и ощущение грусти и одиночества, — ведь последние годы Стахурский никогда не оставался один. Он жил вдохновенной и напряженной жизнью вместе с большой массой людей и привык к этому окружению. Теперь это окружение резко изменилось, и приходилось жить в совершенно другой обстановке, вместе с иными людьми, но тоже вдохновенной напряженной жизнью. И была тревога — неясная, неосознанная, но нарастающая — в предчувствии завтрашнего, третьего дня. И в этих неясных, тревожных предчувствиях ощущалось такое же неясное, такое же неосознанное, но настойчивое предчувствие большой радости.
И вдруг перед ним в предвечернем сумраке возник и заполнил собой комнату образ Марии. Он был неотступным с той минуты, как вошел в душу Стахурского вчерашней ночью, и сейчас он снова был таким властным, что дальше жить без него было невозможно.
Стахурский подошел к телефону и позвонил секретарю райкома.
— Ну, как? — спросил секретарь.
— Ничего, — ответил Стахурский, — пришли уже сорок товарищей…
— А как Власенко?
— Принимаем вдвоем. Он обрадовался. Говорит: теперь скорее отпустят на производство. Хочет ехать на Донбасс, восстанавливать теплоцентрали.
Секретарь помолчал, потом сказал:
— Хорошо.
Тогда Стахурский сказал то, что он никак не решался произнести.
— Товарищ секретарь, в течение недели мы закончим прием и наладим ремонт. Но я тогда сгоряча говорил… Понимаешь… На несколько дней, до начала учебного года, мне необходимо съездить в Алма-Ату.
— В Алма-Ату! — удивился секретарь.
— Мне необходимо поехать туда.
— Что тебе нужно в Алма-Ате?
— У меня там невеста, и я должен привезти ее сюда.
Секретарь немного помолчал, а потом недовольно сказал:
— Надо было подумать об этом раньше…