— В таком случае, — сказала Мария, — ты сначала умойся, потом подумаем, что нам поесть. — Она вернулась в комнату и проверила, есть ли вода в умывальнике. — А вот мыло. Полотенце есть у тебя?
— Есть, — сказал Стахурский и начал расстегивать гимнастерку.
— Я выйду. Сколько тебе надо — пять, шесть, семь минут?
— Десять.
— Ого! — Мария засмеялась. — Ты уже врастаешь в мирное время. А помнишь, как Николай Иваныч завел в отряде правило — три минуты на утренний полный туалет? И я всегда запаздывала! А он за это посылал меня чистить картошку!
— А помнишь… — смеясь, поддразнил ее Стахурский.
— Ну, не приставай… А помнишь, как мы в Карпатах двадцать дней не умывались? А потом Саша Кулешов раздобыл где-то ковшик негодной для питья воды, и так как этого все равно было мало, то воду по единодушному решению отдали мне? Право, там было только шесть стаканов, но я вымылась с головы до ног и, казалось, никогда так хорошо не купалась. Ну, я пошла.
Мария махнула рукой с порога и скрылась в коридоре.
Она, по-видимому, что-то забыла, так как сразу же послышался стук в дверь.
Но это стучала не Мария. Это был какой-то старичок, весь забрызганный известкой и красками, очевидно штукатур или маляр.
— Прошу прощения, товарищ, — сказал он, — но мы как раз начинаем белить этаж. Вы сейчас уйдете? Так мы подождем. А если останетесь надолго, мы можем начать с другого конца. Ваша жена велела спросить у вас.
— Жена? — спросил Стахурский. — А-а! Нет, если уж вы так любезны, то начинайте с другого конца. Видите, я только пришел с вокзала.
— Понятно, — сразу согласился старичок. — Умывайтесь и отдыхайте себе на здоровьечко. Значит, на побывку к жене?
— Демобилизованный.
— Понятно. Из самого Берлина?
— Из Австрии.
— Знаю Австрию! В неволю, еще в сорок первом году, нас через Австрию везли. Побывали, значится, по этим заграницам вроде как интуристы и всю цивилизацию узнали. Ну, вы ей жару как следует дали?
— Кому? — не понял Стахурский. — Австрии?
— Не Австрии, а той цивилизации фашистской, — рассердился старичок. — Пускай бы такими слезами поплакала, какими наш народ наплакался…
Старик сердито хлопнул дверью и ушел.
Минуту Стахурский стоял в раздумье. Слова старика были каким-то ответом на мысли Стахурского.
Стахурский разделся и машинально начал умываться. Плескаться в холодной воде после духоты и зноя было приятно и весело.
Он успел вымыться, надеть чистую рубашку и даже почистить сапоги — минуло уж десять, и пятнадцать, и двадцать минут, а Мария не приходила. Он выглянул в коридор — старичок с двумя мальцами опрыскивали стены известкой, но Марии там не было.
Стахурский вернулся в комнату, снял сапоги и лег поверх одеяла. Раскрытая дверь на балкон была прямо перед его глазами. Там, почти вровень с балконом, шелестели кроны каштанов, доносились приглушенные отзвуки города: гудки машин, выкрики папиросников, шарканье подошв по тротуару.
И вновь волнующее чувство вошло в грудь Стахурскому. Он лежал на кровати в комнате, четыре стены окружали его с четырех сторон, и он был в этих четырех стенах один. За годы войны — в подполье, в партизанском отряде, а тем более в воинской части, даже в госпитальной палате — ему ни разу не приходилось оставаться в комнате одному. Можно думать о чем хочешь, можно делать все что заблагорассудится — ты с глазу на глаз с самим собой. Это было невыразимо приятное чувство.
И сразу же возникла другая, забытая ассоциация из давно минувших студенческих лет. Вот такая же комнатка, и такая же койка, и некрашеный стол, и тужурка на хромоногом стуле — только тогда не было погонов на плечах и орденских ленточек на груди. Но было точно такое же чувство, что сегодняшнего дня нет, существует только завтрашний — жизнь впереди, жизнь только должна начаться, и неизвестно, какой она будет, достаточно того, что она придет. Завтра Стахурский снимет погоны и снова будто станет студентом. И не будет сегодня, будет только завтра. И надо бы это завтра представить себе, но представлять его не хочется — достаточно того, что вместо шумливого, неспокойного военного быта придет другая, когда-то такая привычная, потом забытая, но долгожданная и желанная жизнь, отрадная, как вот эта неожиданная минута одиночества в случайной тихой комнате на пятом этаже разрушенной гостиницы.
— Ага! — вслух промолвил Стахурский и торопливо встал. — Вот, очевидно, и наступает мирное время. Оно уже начинает в меня входить.
Он стал босиком на пол и хотел выйти на балкон. Но в это время в дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошла Мария.
— Ты не заснул здесь без меня? — спросила она с порога.
Она держала в руках целую охапку свертков и пакетов.
— Помоги же! — сказала она. — Ты видишь, у меня сейчас руки отвалятся!
Стахурский поспешил к ней.
— И закрой дверь, у меня нет третьей руки.
Стахурский метнулся к двери.
— Ах, боже мой, мои руки, мои руки, какой ты неуклюжий!
Она даже сердито топнула ногой.
И пока Стахурский закрывал дверь и освобождал Марию от покупок, она восторженно и весело рассказывала:
— Ведь ты устал, и я решила, что не стоит идти где-то искать обед или ужин. Который теперь час? Лучше поешь дома, а тогда посмотрим. — На столе уже лежала гора свертков, и она принялась их развертывать. — Мы устроим банкет в честь твоей демобилизации, возвращения домой… и нашей встречи. — Она на миг пристально взглянула на Стахурского, словно хотела проверить, как он относится к их встрече. В ее руке появилась бутылка, она торжественно подняла ее. — Мы выпьем с тобой за нашу встречу.
— Разве ты пьешь водку?
— Только символически.
Она засмеялась.
Мария смеялась всегда, даже в самые тяжелые минуты. Стахурский помнил, как в Подволочиске их поймали и бросили в барак гестапо, — Мария смеялась и тогда. Правда, потом она и поплакала в уголочке, но позже своим смехом чуть не погубила их обоих: подкопав стену, они вылезли на двор и притаились под забором на время, пока караульный отойдет до угла. Но он не отошел, а сел под куст по естественной надобности, лишив себя таким образом возможности за ними погнаться. Мария бежала тогда и хохотала. Конечно, это был не веселый, а нервный смех, вызванный сильным напряжением.
Но сейчас Марии было весело, радостно, она была счастлива. Она сновала по комнате туда и сюда, секунды не стояла на месте, и каждый раз, когда проходила мимо Стахурского, на него веяло ее теплом.
Рюмок у Марии не было, и она поставила перед Стахурским свою, памятную еще с отряда, эмалированную, коричневую снаружи и белую внутри, кружку, а перед собой желтый пластмассовый стаканчик. На столе уже высилась гора всякой всячины. Мария придвинула стул, поставила чемодан «на попа» и жестом пригласила Стахурского сесть.
— Знаешь, — сказал Стахурский, — тот маляр назвал тебя моей женой.
— Да? — Мария с любопытством взглянула на Стахурского. — И что ж ты ему ответил?
— Ничего…
Мария отвернулась.
Потом они сели, и Мария налила водку.
— За… — Она подняла свой стаканчик.
— За встречу!
Но чоканья не получилось, пластмассовый стаканчик не звенел.
Они выпили. Мария пила по-женски, мелкими глотками, но выпила до дна и сразу же посмотрела в кружку Стахурского.
— До дна! Запомни: мы выпили за нашу встречу до дна.
И они принялись за еду, разложенную на столе. Там были хлеб, колбаса, огурцы, помидоры, рыба.
— Чаю не будет, — сказала Мария. — Позиции противника близко, огонь зажигать нельзя, и его у меня нет.
Она тут же сказала: «а помнишь…», но Стахурский сделал страшные глаза, и Мария сердито отмахнулась.
— Слушай, ты очень утомился?
— А что?
Он ответил не сразу, словно проверял, утомлен ли он. Нет, он не утомлен. Он был совсем бодрый, свежий, и сладостное ощущение уюта вливалось в него. Это было не только ощущение собственной бодрости и свежести, но и близости этой девушки, с которой столько пережито вместе.