В комнате мессера Пьетро ди Сенарега собрались вместе трое братьев—генуэзцев. В белой повязке под расстегнутой сорочкой, мессер Пьетро сверлил гневным взором младшего.
— Сошел с ума! — негодовал старший брат. — В заседельной торбе жалкого раба собирается ехать в неведомый дикий край! Зачем, о проклятый? Степных вшей кормить благородной кровью нашего отца?
— Матросы с галеи, синьор старший брат, — ответствовал Мазо, — на которую вы меня запродали, выкормили, верно, больше этих тварей, чем их наберется на всем вольном Поле.
— Наглая речь перед старшим — преступление перед богом, — мрачно заметил Амброджо.
— Истина — не грех, — с прежним упорством возразил юноша. И мессер Антонио, присутствовавший при этом прощальном споре, с удивлением заметил, как тот менее чем за месяц повзрослел — в суждениях, в окрепшей воле.
— Взгляните на него, о синьор! — решил призвать на помощь Мастера мессер Пьетро. — Ни благодарности, ни совести в этих нынешних юнцах более нет! И так со мной говорит он, за чьи грехи святой отец Руффино принял мученический венец и с новой болью взирает теперь на него с небес! Он, ради счастья которого мы с братом, — Пьетро протянул руки в сторону Амброджо, — рисковали всем и потеряли все!
Амброджо с тайной насмешкой взглянул на старшего в семье.
Пьетро вправду считал, что вместе с Леричами все потеряно, и глубоко пал духом — впервые в жизни. Старший брат был прав: семейство, в лице Адорино—Бокко—Романьо ди Сенарега, уже не простит стареющему неудачнику последнего провала. Теперь последняя надежда Пьетро — белгородские генуэзцы. Община в Монте—Кастро еще богата, влиятельна при дворе Палатина[105] Петра Молдавского и может, если захочет, помочь земляку добиться возмещения убытков, понесённых по вине княжьих людей. Или хотя бы попытается это сделать.
В глазах самого Амброджо случившееся в последние три дня выглядело совсем по—другому.
Средний брат, конечно, тоже был опечален утратой замка. Пропали деньги, большие деньги; не их, правда, но братья привыкли уже считать их своими. Потерян, быть может, удобный оплот для будущих предприятий — торговых и денежных, по новым путям и на новых землях, на севере и востоке.
Но он, Амброджо, об этом всем не должен бог весть как жалеть. Его капитал, с трудом сколоченный, но собственный, не пострадал, надежно вложенный в надежные дела, в процветающую на Хиосе компанию Маону, в товары и склады, мастерские и суда. Как большинство тогдашних генуэзцев, Амброджо не любил вкладывать золото в долговечные постройки и земли, ему всегда казалось, что это значит зарыть свой талант. Державные же мечты Пьетро всегда вызывали у него смех. Теперь было ясно: он, Амброджо, навек свободен от этого большого камня, который властный синьор брат, не спрашивая согласия, привязал к его ноге. Свободен и будет отныне добиваться собственных целей, как того пожелает и сочтет нужным.
На Мазо, однако, глядел с осуждением и он. Уйти бог весть куда с шайкой иноверных грабителей, за призрачной волей и долей, — это было уже чересчур.
— Ваше огорчение, мессере, легко понять, — молвил Мастер. — Но моя вина перед вами не меньше, чем неповиновение этого юноши. Ведь я слишком долго держал вас, синьоры, в неведении о прежних моих неладах со святыми отцами. И тем навлек на вас опасность быть обвиненными в укрытии еретика.
— Даже зная об этом, мы защитили бы вас от мести венецианских попов! — возгласил Пьетро, не ведавший, что Мастеру все известно. — Для этого, клянусь, я и спрятал вас в последние дни в гуще пленников, — прижал он руку к сердцу, — дабы попы забыли вас и оставили! Чем прогневали мы, синьор, господа, что покарал он так сурово нас за содеянное добро, что лишил всего и предал позору?! Скажите хоть вы! Я смиренно приму ваш суд.
«Чем больше в шутке правды, тем менее она смешна», — подумал мессер Антонио. Пора было, видимо, сказать генуэзцам истину, от которой они отворачивались и теперь.
— Ваша затея, синьоры мои, не могла привести к успеху, — сказал Мастер. — Ибо выбрали вы для себя неподходящее гнездо. Эта земля не приемлет корыстолюбцев и гордецов. Эти вольные степи и воды, — возвысил он голос, — созданы богом для людей, родных им по Духу, — таких же вольных, не связанных ничем, кроме боевого товарищества, кроме любви к свободе, к родной земле и ее правде, столь непонятной для вас. В этом вольном крае чужие темницы и замки недолговечны, и удел их — быстрое разрушение и забвение.
Мастер поклонился бывшим хозяевам Леричей и вышел из горницы. Путь его лежал через залу, где победители заканчивали последний совет. И художник невольно залюбовался мужественными лицами воинов. Эти люди, тоже по—своему гордые, не ведали пустой гордыни двух старших Сенарега, погибшего венецианского инквизитора. Этим в удел была дана спокойная гордость сильных, лишенных властолюбия людей. От жизни и себя каждый хотел одного — сознания исполненного долга. Потому так уверенны были их взгляды, потому, верно, и в душах их царил рождающий силу покой.
Мессер Антонио поднялся на вершину главной башни. Глянул вниз — в последний раз. Все это замыслено им, построено. Вначале — в воображении, потом — на листах веницейской плотной бумаги, наконец — в камне. Был также макет из дерева; в день прощального пира с каменщиками, плотниками и иными рабочими, возвращавшимися в Каффу, мессер Пьетро самолично поднес к нему факел, и макет сгорел — дабы не повторилось такое с каменным замком вовеки веков. Теперь, похоже, того не миновать. Мастер с грустью переводил взор со стен на башни, на еще дымившиеся развалины часовни. Злое было, но нраву хозяев, каменное гнездо генуэзцев у этого, лимана. Но уже — гнездо, обжитое, уютное, уже — человеческий дом. Долго был домом замок и для него, обретшего в нем убежище беглеца. Были даже друзья, между которыми — волошский воин, человек, какого Мастер еще не встречал. Который сейчас подходит к Антонио, чтобы задать, видимо, прежний вопрос. Скорее — молча, только тем, что станет рядом без слов и будет, как он, глядеть за гладь лимана, в морскую даль, поднявшую на горбу, как синий верблюд, воздушную поклажу белых облаков. Что ж, Мастер знает уже, что скажет. Он поедет с этими воинами в их славный город Монте—Кастро, в Четатя—Албэ Земли Молдавской. И построит тому городу добрый каменный доспех, в защиту жителям и войску; на страх врагам.
Тудор тоже, безмолвно стоя рядом, знал уже, что привезет доброго зодчего Белгороду. Сотник думал о том, что и его лесной край когда—нибудь станет ухоженным и многолюдным, как далекая Италия, обителью наук и искусств, родиной великих поэтов, художников и зодчих. Дай только бог посадить на отчий стол законного государя, княжича Штефана. Дай бог отогнать супостатов, упредить новые нашествия, отбить не виданную доселе вражью силу — подступающие к Молдове оттоманские полчища. Царевич Орхан прав: ни данью, ни лаской, ни рабьим покорством это злое чудище умягчать нельзя, ибо чудище — без души, как осадный таран. Только добрая оборона от такого охранить способна, только доблесть да честь защитников земли отцов.
12
Разжались, завершив боевое пожатие, две дружеские руки — с Днестра и Днепра. Первой отплывает вольница Ивана. С ней — юный Мазо, влюбленный в волю северного Поля. Годик — два придется фрязину, как заведено, в сечи пожить, к вольному житью привыкать. Потом, если захочет, может податься в зимовчаки, а то и в чумаки, жениться, по своей воле жить. С той же вольницей отплывал на Днепр турок Нуретдин—ага. Он хоть пока и нехристь, да от панов своих беглый, а на Днепре беглецам в приеме и защите отказа нет, этот обычай давно утвердился в товариствах поднепровских вольных людей. Понравится у них бесермену, захочет душу спасти принятием православия истинного — получит коня да место в курене на Сечи, будет с товарищами жить, биться с ворогом, пировать за столами с огненной горелкой, получит и имя христианское, и прозвище славянское, как водится за порогами. Впрочем, прозвище у османа уже имеется — Турчин. «Бери весло, Турчин!» — сказал ему сидевший рядом в каяке Безух. И шах—заде Орхан привычно взялся — не как гребец—галейник теперь — как вольный человек. Никто из новых товарищей, впрочем, не удивился, увидев, что турок и фрязин направляются к их челнам, никто не довел и бровью. Уже тогда среди беглого люда со всех четырех сторон света на Днепре были иноземцы, и долго еще великая река, словно вселенская матерь воли, будет принимать, укрывать, давать оружие, очаг и кров татарам и фрягам, туркам и немцам, свеям, богемцам, ляхам, иудеям, венграм — мужам иных народов и вер. Орхан и Мазо не первые, но сколько еще придет за ними и низко склонится перед Днепром—рекою, благодаря за волю и приют! А не окажутся им свобода и дом на Днепре по душе что ж, воля их останется при них, пришельцы всегда могут невозбранно оставить ватагу и далее податься, на Московию или Литву, в Польшу, Венгрию или немецкие княжества, куда ни пожелают. — Хоть обратно вернуться, за те решетки и к тем оковам, от которых сумели утечь.