— Пан Влад знает, что надо делать, когда получит кольцо с печатью дома Сфорца — прощальный дар герцога храброму сыну Молдовы.
Не ведал только сотник, что эта последняя встреча имела недоброго свидетеля. Пан Юзек Понятовский, пробравшийся зачем—то в то же место, приметил, как прошел к кургану белгородский витязь, как бесшумно выметнулся из терна раскосый дикарь и поспешил, горбатясь, прочь. Пан Юзек злобно улыбнулся: сама божья матерь, наверно, привела его сюда, чтобы раскрыть козни варваров и схизматов. В тот вечер поляк постучался в камору старшего Сенарега, куда мессер Пьетро, выслушав его, тотчас пригласил синьора Амброджо и доминиканца для совета. Конрада в тот вечер не позвали, и пан Юзек увидел в этом благой для себя знак.
Все это свершилось накануне. В день же последней беседы клирика с Мастером все текло в замке, как в обычный будний день. Отец Руффино, обходя паству, укреплял в каждом веру и стремление к благим делам. Юный Мазо учился врачеванию — пособлял Василю натирать душистыми мазями перечеркнутую пятью багровыми полосами спину наказанного черкеса. Аньола закладывала в котел мясо, пахучие травы и лук. Ратники у казармы резались в карты.
Мария все так. же лежала в своей горнице, запертая повелением старших. Дикарем в овчине, человеком низкого племени и происхождения, — как только не честили тогда перед ней Теодоро будущие графы, а может и герцоги Леричские! Сестра выслушала все, склонив голову, глубоко пряча усмешку. Ее нельзя было обмануть, она смотрела уже в чистые очи молдавского рыцаря, любовалась его мужественным ликом, слушала пылкие, шумные речи. Она видела синьора Теодоро в бою, в те мгновения, когда он спас от смерти ее любимого брата Мазо, да и всю их семью, сжимала его горячую и сильную руку. Такого не зачеркнуть уже в душе Марии, угрожая ей, оскорбляя храброго кавалера, называя купленным рабом его, с кем приключилось несчастье, какое могло постичь любого рыцаря, оберегающего землю своих отцов.
Воспитанная в послушании и набожности, Мария ни разу не задумывалась о том, что старшие братья ее — злые хищники, что устроенная ими в Леричах торговля людьми — бесчестное занятие. Благородный пан Тудор, со своей стороны, поостерегся ей об этом даже намекнуть. Мария по—своему любила и почитала Амброджо и Пьетро. Но презрение и ненависть братьев ко всем, кого они звали схизматами, скифами, кого считали дикарями, годными лишь в рабы, — этих чувств разделять она не могла, во всем подобная честному, чистому Мазо. Она не могла не думать о своем Теодоро, не сокрушаться, что не может встретиться с ним, объяснить ему все, успокоить его, коль тревожится, извиниться перед ним, коль он в обиде. Мария видела, как бродил вчера синьор Теодоро по двору и по стенам, разыскивая кого—то, может быть ее. И было ей от этого и радостно, и грустно.
Теперь же прибавилась глубокая тревога. Мария, поднимаясь витой лестницей в свою светелку мимо комнаты Пьетро, услышала тихий разговор и в страхе замерла на месте. Девушка узнала, что все узники и пленники, в их числе — Мастер, Теодоро и Орхан, будут вскорости схвачены и водворены в темницу, под крепкие запоры и стражу. Что там они останутся до прихода разбойника Джироламо, коему надлежит увезти их затем неведомо куда, на страшную судьбу.
Мария была в отчаянии. Что могла, что смела она сделать? Сказать обо всем Мазо? Безрассудный юноша бросится в гневе к братьям и, не сумев никому помочь, сам попадет под замок. Доверить тайну мессеру Антонио, столь почитаемому ею и младшим? Но Мастер — не воин, благородный Мастер может не понять ее, не поверить в предательство. Мессер Антонио был очень добр к Марии, но она все—таки перед ним бесконечно робела.
Кто «оставался еще? Аньола? Молодая хозяйка Леричей испытывала сложное чувство к красавице стряпухе: полонянка влекла ее к себе веселым, добрым нравом и щедрою силой, но то была наложница брата, и это мешало благочестивой Марии сблизиться с рабыней. Бердыш? Но как мокла доверить семейную тайну благородная девица простому работнику?
Мария лежала в любимой позе на девичьем узком ложе, подперев рукой голову, во власти бесконечных терзаний. Она решилась уже было броситься во двор, разыскать Теодоро, открыть рыцарю опасность. Но молдаванина нигде не было видно из ее окна, бежать же в его каморку — такого благонравная девушка не могла себе позволить. Теперь все окончательно перемешалось в чувствах и мыслях юной красавицы, приковывая ее к месту, — рождающаяся любовь спорила с долгом перед семьей, сословием, самой далекой Генуей, чувство справедливости — с обязанностью повиновения и верой. Идти за советом, с исповедью к святому отцу — аббату? Что— о остановило, что—то вовремя помешало Марии совершить этот шаг.
Турок Нуретдин—ага в своей келье писал, быстро выводя на голубоватой фряжской бумаге немыслимые арабские загогулины и крючки. Бумагу и чернила молодой осман взял у Мастера, калам сделал сам из стебля тростника. Что вычерчивал беглый шах—заде, ради рыцарской чести упустивший скипетр великого царства? Послание царственному брату? Или, может, захотел навеки запечатлеть, потомству в науку, что видел и слышал в обреченной Византии?
Тудор Боур, поняв наконец, что прячутся от него намеренно, ушел к себе, свалился на ложе. Тудор не знал за собой вины перед Марией, не верил, чтобы девушка могла поддаться пустой обиде. Значит, виновны все—таки братья, прозвучал их запрет. А может, обиделась на сотника ни за что, как бывает с любою дамой? С этими думами Тудор незаметно уснул. И увидел во сне себя, стоящего на вершине башни, высоко над широким зеркалом лимана. Только то был иной лиман и высилась над ним другая крепость — гордая Четатя—Албэ.
Рыцарь Конрад тоже находился в своей клетушке, на жесткой монашеской койке, предписываемой уставом его святого Ордена. До вечера коменданту следовало хорошо отдохнуть. Но сон не шел на зов, и честный ливонец, чтобы время не пропадало зря, закрыл телесные глаза и обратил очи разума внутрь себя. О рыцаре не раз говорили, прямо или намеком, что держит он так твердо слово потому, что упрям, что он — немец—тугодум. Люди не понимали самого простого: Конрад верен слову, тем более — клятве, потому, что просто не может иначе, что так всегда поступал отец, тоже рыцарь. Говорили еще не единожды: держа слово, данное лихим людям, рыцарь Конрад творил более зла, чем добра. Но что суть в мире этом зло, а что — благо? Как предвидеть, думал Конрад, что принесет ему и ближним дело, названное злом или благом тем или другим из этих людей, как разобраться в тысячах друг друга исключающих благ, поминутно оборачивающихся для кого—то злом и горем? Мир есть бурное море желаний и алчбы, никто не ведает, куда погонят его в наступающий час эти волны. Одно в нем надежно и твердо, одного и следует держаться — слова рыцаря.
Мессер Амброджо, по привычке, перебирал бумаги и, строя планы, делал записи. Повелитель же его и брат синьор Пьетро ди Сенарега отдыхал в ожидании уже близкого вечера. Весенняя ночь, как обычно на том просторе, незаметно пала на Леричи, мессер Пьетро зажег свечу. И услышал не без радости легкие шаги на лестнице — Аньола, следуя обязанности, явилась к господину вовремя. Мессер Пьетро долго, будто внове присматривался к полонянке, впервые пытаясь понять себя и ее.
В тот день, наговорясь с Мастером и иными, доминиканец приступил к старшему Сенарега с тою же отеческой докукой: негоже — де повелителю, владетелю поселения сего и места являть вассалам и подданным пагубный пример неотступного плотского греха. Рабыню поэтому следует отдать, вместе с прочими, во власть святейшего трибунала, отправив ее под надзором отца Руффино в Венецию, дабы поступили с нею там, как следует, согласно церковным законам.
— Аньола ведь не преступница, не враг веры, как остальные, — заметил на это Пьетро.
— Я вижу в глазах ее сатанинское пламя! — поднял перст аббат. — Не соски проступают из—под ее рубахи, сын мой! Это адские угли, пылающие угли греха! Ваша раба, мессере, колдунья! Не стары ли вы для такой, наконец, о сын мой? — вырвалось у монаха.