– То есть?
– Рейтинг падает. С самого начала ты думал о них и только о них, и они это чувствовали. Это сразу чувствуется. Тебе было все равно, что будет с тобой. А теперь… а теперь стало не все равно.
– И это тоже чувствуется?
– Да.
Он помолчал, пораженный ее словами. Потом спросил:
– И что мне теперь с этим делать?
– Не знаю. Вообще-то каждый нормальный человек должен думать о себе. Просто обязан. Как же без этого?.. Не знаю, что тут делать.
Что это у нее работает там, за витражами этих чудных многоцветных леденцовых глаз? Интуиция? Или – ум?.. Откуда у нее ум? Или ей вообще не восемнадцать лет, а все двадцать восемь, и кто-то ловко подложил ее под меня, а точнее будет: ловко подложил ее МНЕ, – как бомбу замедленного действия, обведя вокруг пальца всех: и меня, и Николаса, и Кузьму нашего Иваныча?..
Эй, эй, прикрикнул он на себя. Ты что это? Совсем оборзел? Это же Дина твоя, Динара. Последняя любовь. Верность. Нежность. Счастье… Очухайся. Подбери свой поганый язык… Причем тут, впрочем, язык? Как раз язык-то знает свое место и лежит тихо-тихо… Тут, брат, не язык, тут хуже, тут в мозгах порча завелась… И даже не в мозгах, а в душе, в душонке твоей, обремененной трупом…
Он чувствовал, что засыпает. И лень было встать и перебраться в свою спальню. И лень было по-настоящему, с пристрастием и беспощадно, заняться этой гнилью, которая последнее время завелась внутри и принялась помаленьку выедать все, что пока еще уцелело от прошлого: ум, честь, совесть… нашей советской эпохи… преобразований и побед, всегда в единстве с народом…
Он заснул.
Он проснулся (или очнулся?), словно от внезапного крика. Сердце дергалось и корчилось, будто повешенный на веревке. Но было совсем тихо, и он ничего не слышал сначала, а потом догадался, что это – интерком в соседней комнате, в его спальне.
Никаких резких движений, привычно вспомнил он. Медленно. Плавно. В три разделения… Он осторожно освободился от шали и не торопясь сел. Дина тихонько посапывала у него под боком, по-кошачьи прикрыв лаково-когтистой лапкой глаза. Бесшумно мерцал экран телевизора. И снова закурлыкал интерком – вежливый, но настойчивый и неотступный, как сам Кронид.
– Да, – сказал он, нажимая клавишу. В спальне у него было холодно, и сразу же, даже на пушистом ковре, озябли босые ноги.
– Извините, господин Президент, – сказал тихий голос Кронида. – Это – генерал Малныч. Срочно. Настаивает.
Так. Опять что-то с Виконтом… Господи, да почему же «что-то»? Ясно, ЧТО может быть с Виконтом. Не приглашение же на день рождения. Три тридцать на часах.
– Давайте его.
На экранчике появилось скуластое молодое лицо и раскосые, с азиатчинкой, глаза. Почему-то он был в форме, даже и при фуражке. Для важности, что ли? Он был осел.
– Станислав Зиновьевич, у нас очередной приступ.
– Ясно. Сильный?
– Очень сильный. Как позапрошлой зимой, и может быть даже еще хуже. Нам никак не удается стабилизировать мерцания…
– Хорошо. Я буду готов через пятнадцать минут. Высылайте машину.
– Уже выслали. Вертолет.
– Что?
– Вертолет, – повторил генерал Малныч. – Он будет у вас через тридцать, тридцать пять минут…
– Что за черт. Где вы?
– Мы на базовом участке. Это недалеко. Сорок минут лету.
Дина была уже здесь – принесла носки, штаны, туфли. Он принялся одеваться. Раздражение одолевало его все круче и наконец одолело.
– Черт бы вас всех подрал! – рявкнул он как на митинге. – Чего вы все стОите с вашими капельницами! Без знахарства – ни на шаг!.. Нашли, понимаешь, исцелителя себе! Парацельсия!.. Тошнит меня от вашей медицины, блевать хочется. Дармоеды, черт вас всех подери!..
Генерал молчал, смиренно и преданно поедая его глазами. Все шло, как обычно идет, если приступ случается в неудобное время. А он всегда случается в неудобное время. На то он и приступ.
Одной ногой в штанине, свирепея все больше, он отключил к чертям драным этого идиота в медицинских погонах и гаркнул Крониду:
– Слышали? Подготовить посадку!
– Есть подготовить…
– Полечу один. Все встречи на завтра – отменить… – Он увидел странное выражение на лице Кронида и спросил: – В чем дело? Что там еще?
– Ничего, – поспешно сказал Кронид, приводя лицо в порядок. – Ничего существенного.
Было ясно, что он уклоняется, что еще какая-то гадость там произошла – поймали кого-нибудь на взятке (в Липецком отделении), или пасквиль очередной вышел, или предал кто-нибудь, паскудник проворовавшийся… к черту, к черту, к свиньям собачьим… или – опять какую-нибудь мерзость запустили про Динару… Не желаю сейчас этим заниматься, завтра, завтра, послезавтра.
Он злобно натягивал сорочку, жилет, не глядя загонял ноги в туфли, Динара торопливо застегивала ему запонки на манжетах, сердце бухало так, что в виски отдавало, и голова была мутная, дурная, и как всегда в такие нехорошие минуты он вдруг обнаружил, что хуже видит.
Ему было страшно.
Очень не хотелось в этом признаваться самому себе, он беспощадно давил в себе поганые видения, но ему было ПО-НАСТОЯЩЕМУ страшно, как не бывало, может быть, с того, самого первого, Виконтова приступа (случившегося еще до новой эры)… Какие там еще мерцания? Что за мерцания такие? Почему? Не было раньше никаких мерцаний… Он, натужно кряхтя, зашнуровал туфли, распрямился, прикрывая веки, чтобы избавиться от проклятых звездочек и блесток перед глазами, и протянул назад руки, в рукава куртки, которую держала наготове Динара.
– Спасибо, лапка, – проворчал он ей, стараясь смягчить голос, все еще норовящий у него сорваться то ли на команду, то ли на истерику. – Не обращай внимания. Это я… того-этого… волнуюсь маленько, если по-честному…
– А ты не волнуйся, – сказала она спокойно и даже, пожалуй, властно. – Все обойдется очень хорошо, вот увидишь.
И он снова мельком подумал: да вправду – восемнадцать ли ей лет, этой спокойной властной женщине? Не похоже ведь. Совсем не похоже… Он тут же снова отогнал от себя эту кривую мыслишку, но он знал, что теперь уже никогда не сможет отставить ее навсегда.
– К обеду меня завтра ты не жди, не успею, – сказал он. – То есть, может быть, и успею, но лучше уж не жди. Неизвестно, как там все развернется… Впрочем, я тебе позвоню, как только освобожусь.