Песня его кончилась. Он начал ее сначала, пропел всю подряд почти в полный голос, а когда она кончилась вновь, пошел дальше один, без песни. Видно было все как на ладони. Туман остался позади, впереди оставалась всего лишь обыкновенная тьма с мелким снежком, а Луна, хоть и побитая своими годами, как валенки – молью, светила недурно, и позволяла выбрать, куда надо ставить ногу (полумертвую, с больным раздавленным коленом), а куда – ни в коем случае. Тапочки он потерял, ноги были босы, он не знал этого…
Теперь он освоился здесь, как всегда осваивался – везде и в любой ситуации, и знал, что пройдет ровно столько, сколько понадобится, и никому не даст себя остановить, и ничему. Он всегда стремился быть честен и в первую очередь – с самим собой. Он знал себя, как довольно черствого, не столько доброго, сколько порядочного человека, не умеющего и не желающего обманывать и придающего этому обстоятельству чрезмерно большое по всеобщему понятию значение. Однако, честность – есть валюта нравственности. Политика этой валюты не принимает, у нее своя валюта, но до тех пор, пока миром будут править бесчестные или, в лучшем случае, умеренно честные люди, до тех пор мир будет бесчестным или, в лучшем случае, умеренно (по обстоятельствам, от случая к случаю, если это полезно для дела, деван-лез-анфан, для прессы и телевидения) честным. Или – или. Виконт, разумеется, относится сейчас и всегда относился к этой идее скептически. Честность – это нечто вроде ума у красивой женщины: неплохо, но любим мы ее не за это… Виконт циник. Но он – ученый. Он знает цену честности. Он знает что честность не имеет цены. Как жизнь. Она просто или есть, или ее нет. Она самоценна…
Он опомнился. Что со мной? С кем я говорю? Или это не я… Но кто-то же был рядом только что. Сидел в кресле и смотрел на огонь сквозь длинный стакан со скотчем…
Ничего не происходило вокруг. Он шел. Он передвигал ноги с раздавленными коленями, лающими и воющими болью. Он почти ничего не помнил, он забыл о Николасе, о Ванечке, о Майкле… и уж разумеется, он совсем, начисто, забыл о тех незнакомых людях, которые этой ночью были так или иначе «уговорены»… Он ясно помнил только, что: если впереди покажутся неизвестные, надо броситься в кусты, а когда это не поможет, – разжать пальцы правой руки; если же впереди покажутся фары и проблесковые маячки, это будет Кронид – надо тогда выйти на середину дороги и сделать руки крестом… Он только не был уверен, что у него хватит силы сделать руки крестом. И он очень сомневался, что сумеет при необходимости разжать пальцы – если быть до конца честным, он был даже уверен, что НЕ сумеет этого сделать…
Фары появились неожиданно и совсем близко. Он очнулся, кинулся к ним, замахал свободной рукой. Низкая горячая машина с ревом и скрежетом тормозов вильнула, словно отшатнувшись от него с отвращением, и промчалась мимо, он никого не успел заметить в салоне, а следом ревела и перла вторая – маленький штабной БТР, подарок прежнего министра обороны – набитая ребятами Артема, слепая и глухая в своей зеленой мокрой броне, вонючая в облаке выхлопов и горящих покрышек…
Его отбросило воздухом, он не сумел удержаться на ногах и упал на бетон, не почувствовав боли и даже не поняв, что упал.
(– Алкаши, Богом проклятые, – нервно сказал Кронид, сидевший за рулем «паккарда». – Я же его чуть не убил, подонка…
– А может быть, он хотел, чтобы его убили? – проворчал Артем, мрачно грызя мундштук с сигаретой. – Видел он какой?
– Какой?
– Патлатый-усатый. Из психушки явно бежал. Смерти искать.
А Кузьма Иванович проговорил меланхолично: «Все умрем». Это прозвучало у него как прогноз, но никому и в голову не пришло, насколько этот прогноз получился краткосрочный.
– Черт, опаздываем, – сказал Кронид.
– А чего ты беспокоишься? – спросил Кузьма Иваныч. – Он же у нас – заговоренный?
– Береженого Бог бережет.
– Да его и так Бог бережет… – заметил Кузьма Иванович, а Динара вдруг, впервые за все время, сказала с заднего сиденья незнакомым, словно сорванным, голосом:
– Да перестаньте вы болтать!..
И тут все они увидели на обочине «адиабату» с распахнутой правой дверцей.)
Ничего этого он не видел и не слышал. Он не мог бы этого услышать даже если бы находился совсем рядом с ними, в ихнем салоне, под капельницей и с кислородной маской на лице. Ему казалось, что он сидит на старом полуразвалившемся стуле, в маленькой четырехметровой комнатенке Виконта, рядом с самим Виконтом, копающемся в древней чаше, полной курительных трубок, антикварные бокалы отсвечивают рубином (или топазом), позади половина жизни, впереди – другая, полная скрытого смысла, и Виконт говорит в своей обычной пренебрежительной манере: «Можно знать свое предназначение и – не понимать его. Так даже лучше, ибо сказано: Я ВСПОМИНАЮ СОЛНЦЕ… И ВОТЩЕ СТРЕМЛЮСЬ ЗАБЫТЬ, ЧТО ТАЙНА НЕКРАСИВА. Тайна некрасива, мой Стак. Тайна всегда некрасива. И если ты хочешь иметь дешевую колбасу, тебе придется делать ее из человечины…»
– Нет! – сказал он решительно, и в ту же секунду маленькое, почти микроскопическое, пятнышко омертвленной ткани Варолиева моста остановило его дыхание…
Пальцы сожми, успел он подумать беспорядочно, уже задыхаясь, уже совсем без воздуха. Крепче. Виконта не задеть… Пальцы.