— Потом он встал, схватил меня за руку и потащил по лестнице наверх. Мы сели за столик в уголок и стали разговаривать. То есть как раз разговора-то никакого не было: он все не мог опомниться, а я уже все сказала. Ну, он выпил воды и пришел наконец в себя. Быстренько купил мне квартиру, назначил приличную ренту. А что касается остального…
Она снова уставилась на крошки.
Я крикнул хозяину: «Пару кофе!» — как будто сам был официантом в роскошном ресторане.
— Что касается остального, мадемуазель Кора…
Остальное премудрый Соломон препоручил мне. Была ли в его улыбке божественная ирония, нежность, дружба или что-то большее — я так и не понял. Во всяком случае, этой улыбкой я был предусмотрен весь, с потрохами.
— Я заходила к нему пару раз. Он меня приглашал.
— В коммутаторскую?
— Да, туда, где они принимают звонки. Иногда он садится и отвечает сам. Им туда все время звонят, кто испытывает дефицит общения, кому нужен кто-нибудь. А я тебе говорю, ему самому нужны эти звонки, чтобы было не так одиноко. И меня он так и не забыл, иначе не оставался бы таким непростительным, когда прошло уже тридцать пять лет. Какое злопамятство! Каждый год нарочно присылает мне в день рождения букет цветов.
— Надо же, какой подлец!
— Нет, он не злой. Но слишком жесток к себе.
— Может, он только делает вид, мадемуазель Кора. Вы же сами заметили — он и одевается с иголочки. Это все стоицизм. Стоицизм — это когда человек не хочет больше страдать. Не хочет верить, не хочет любить, не хочет привязываться. Стоики — это люди, которые пытаются жить так, как им не позволяют средства.
Мадемуазель Кора грустно прихлебывала кофе.
— Понимаете, они пытаются выжить.
— Ему, месье Соломону, это совсем ни к чему! Чего ради цепляться за жизнь, когда и под конец не можешь пожить в свое удовольствие? Мы могли бы путешествовать с ним вдвоем. Не понимаю, что он хочет доказать? Ты видел, что у него висит на стенке, над столом?
— Не обратил внимания.
— Портрет де Голля с журнальной обложки и его высказывание о евреях: «Избранный народ, полный достоинства и силы». Он это вырезал вместе с де Голлем и вставил в рамку.
— Вполне естественно для патриота держать портрет де Голля над столом.
Тут я не выдержал и засмеялся. Во мне взыграл кинолюб — в этом месте так и просился взрыв смеха.
Мадемуазель Кора, несколько сбитая с толку, замолчала, но потом ободряюще погладила мою руку: ничего-ничего, хоть ты и дурачок, но мамочка тебя любит.
— Хватит, Жанно, не будем же мы целый вечер говорить о Соломоне. Это просто несчастный старый чудак. Он сам мне рассказывал, что часто встает ночью, чтобы подойти к телефону. По три-четыре часа каждую ночь выслушивает чужие несчастья. Всегда особенно плохо бывает по ночам. А в это время я, единственная, кто могла бы ему помочь, — на другом конце Парижа. Зачем, спрашивается, это надо?
— Я думаю, он не хочет возвращать вас, потому что боится вас потерять. Однажды он точно по такой же причине решил не покупать собаку. Это все стоицизм. Загляните в словарь. Стоицизм — это когда человек так боится все потерять, что теряет нарочно, чтобы уже не бояться. Это называется навязчивые страхи, или попросту мандраж.
Мадемуазель Кора смотрела мне в лицо.
— У тебя странная манера выражаться, Жанно. Как будто ты хочешь сказать совсем не то, что говоришь.
— Не знаю. Я кинолюб, мадемуазель Кора. В кино ведь как: кругом потемки, а ты себе смеешься, глядишь — и уже легче. Вот и месье Соломону, по-моему, очень трудно под конец привязаться к женщине, которая настолько моложе его. Это как в «Голубом ангеле» Джозефа Штернберга с Марлен Дитрих: там пожилой профессор безумно влюбился в молоденькую певицу. Вы видели «Голубого ангела», мадемуазель Кора?
— Конечно, видела! — умилилась она.
— Ну вот. И месье Соломон, разумеется, тоже видел, и поэтому боится.
— Я не так молода, как Марлен в том фильме, Жанно. Со мной он был бы счастлив.
— Но он именно этого больше всего и боится! Я же вам только что объяснил! Когда человек счастлив, жизнь становится для него ценной, и тогда еще страшнее умирать.
Мадемуазель Кора слюнявила палец, собирала им крошки и слизывала — вместо хлеба, от которого толстеют.
— Если я тебя правильно поняла, Жанно, ты связался со мной, потому что я не прибавлю ценности твоей жизни и ты можешь не бояться, верно?
Приехали. С женщинами всегда так: им дашь палец, а они норовят всю ногу откусить.
— Слишком долго объяснять, мадемуазель Кора.
— Сделай милость, объясни.
Но как объяснить ей, что я люблю ее безотносительно к ней? Я предпочел бы отмолчаться, но она смотрела на меня с такой острой нуждой во взгляде и Б улыбке!
Сказать ей: мадемуазель Кора, я люблю вас как исчезающий вид, — вряд ли она это оценит. Если она почует, что тут пахнет чайками и морскими тюленями, — наверняка обидится. Лучшее, что я мог придумать, это взбодрить ее воспоминаниями. И я прорычал:
— Ну, что пристала-то!
Она мигом присмирела. Это она понимала: покорная дева — это укладывалось в поэтические рамки.
— Если ты мне иногда подкидываешь деньжат, так можно, по-твоему, мне мозги полоскать!
Она просветлела и накрыла мою руку своей:
— Прости меня, Жанно.
— Да ладно уж.
— Ты меня первый раз назвал на ты, — усмехнулась она.
Уф!..
Подошел хозяин угостить нас кальвадосом. Мадемуазель Кора все еще держала мою руку — скорее ради хозяина. А для пущего эффекта безмолвно и проникновенно смотрела мне в глаза, так что, несмотря ни на что, просвечивала двадцатилетняя Кора с лукавой улыбкой и челкой до половины лба. Она привыкла быть молодой, красивой, любимой и известной, такая оказалась стойкая привычка. Наконец, оторвавшись от меня, она заглянула в сумку, где у нее лежало зеркальце, достала помаду и подкрасила губы.
— Хотите, я поговорю с месье Соломоном?
— Нет-нет, не надо! Не хватало еще! Ему же хуже.
Все на ней было такое красивое: платье с длинными, до самых браслетов, рукавами, новая крокодиловая сумочка, оранжевый пояс в мелкий горошек.
— Позвольте, мадемуазель Кора, я все же с ним поговорю. Не надо на него сердиться за то, что он четыре года просидел в подвале и не навещал вас, — ведь это было опасно. Если хотите знать, он сам как-то со мной о вас говорил. — Правда?
— Ну да, говорил, что не может без вас жить. У него тоже есть гордость. Но он всегда о вас спрашивает. И когда произносит ваше имя, весь так и светится. Не бойтесь, я ничего ему не буду обещать. В таких случаях нет ничего хуже жалости. Я постараюсь, чтобы он не почувствовал, что вы его жалеете.
— Ни в коем случае! — воскликнула она. — Он такой гордый!
— Пощадим его мужское достоинство. С вашего разрешения, я внушу ему, что все наоборот. Что это вы нуждаетесь в нем.
— Э, нет, Жанно, так я не согласна…
— Послушайте, мадемуазель Кора, он вам дорог или вам на него наплевать? Она прищурилась.
— Не понимаю, к чему ты клонишь, Жанно… Хочешь меня сплавить?
— Раз вы так, не будем больше об этом.
— Не обижайся…
— Я и не обижаюсь.
— Если я тебе надоела…
Эта дуреха опять собиралась распустить нюни, а я-то изо всех сил пытался ее спасти. Вовсе я не собирался от нее избавляться, у меня сроду не получалось ни от кого избавиться. Я снова прошептал:
— Ах, мадемуазель Кора, мадемуазель Кора… — и взял ее за руку — это самое насущное средство первой помощи.
Я спросил счет, но хозяин сказал, что все уже уплачено. Мадемуазель Кора пошла на кухню с кем-то попрощаться, и мы с ним снова поупражнялись в учтивости.
— Да-а. Кора Ламенэр — это было имя… А вы давно…
— Нет, не так давно. Раньше я работал в «Ренжи».
— Вы слишком молоды, чтобы помнить… Кора Ламенэр — это была такая знаменитость… Но слушала только свое сердце. Для этой женщины главным всегда были чувства…
Я предпочел укрыться в туалете. А когда вернулся, мадемуазель Кора уже ждала меня. Она оперлась на мою руку, и мы вышли.